Около нее, будто окаменелая, сидела хозяйка с шерстяной шалью на плечах. Она смотрела на меня. В глубине ее глаз махоньким ядрышком отражался огонек лампы. А может быть, лампа осветила далеко упрятанное, затвердевшее, как алмазное зернышко, горе. Этакое невянущее, но и непрорастающее зернышко.
— Вы что не спите?
Хозяйка вздрогнула, подхватила свалившуюся с плеча шаль и сказала, закручивая пальцами кисточку:
— Не спится. Нетути мне сна.
Было невыносимо тягостно смотреть на нее. Но еще тяжелее молчать. Я кивнул головой на портрет, с которого, еле заметный, глядел в сумрачную избу мужчина, и спросил:
— Муж, да?
— Мой. Данила. Садовником был, за год до войны помер. — И, отвечая на мой немой вопрос, она добавила: — А я птичницей работала, на выставку как-то ездила. Давно это было…
У меня уже вертелся вопрос насчет сына, однако я вовремя спохватился и заменил его первым попавшимся:
— Теперь в саду вместо мужа?
— Не-е… Я с колхоза вышла…
— Чего так?
— Бабы проходу не дают.
Я заметил, что хозяйка изо всех сил старается говорить спокойно и потому произносит слова осторожно, медленно, будто удерживает то, что может зазвенеть и ненароком разбиться.
— Сам-то женатый? Детки есть?
— Нет еще. Не успел жениться…
— А-а, — с сочувствием и, как мне показалось, даже с сожалением протянула она и раздумчиво продолжала: — Придет время, женишься, детки пойдут…
— Это еще на воде вилами…
Хозяйка быстро взглянула на меня, потом перевела глаза на квадрат между портретами, и складки у ее рта сразу сделались строже.
— Иной раз и живой человек, а мертвому завидует. Вот у меня сынок был, — выдавила она. — Он покойный, а я за него казнь от людей принимаю. — Женщина задумалась, глядя мимо, за окно, по которому неслышными червячками сползали головастые дождинки.
Порыв ветра налетел на избушку, полоснул по ней, что заряд бекасиной дроби. Червячки заскользили проворней. Но ветка груши качнулась и размазала плакучие струйки по стеклу.
— Ветер начинается, разнесет тучи с дождем, легче тебе идти будет, — тихо произнесла она.
— Да-а, может, и легче, — неопределенно протянул я. И снова хозяйка быстро и пристально взглянула на меня.
— И затяжная непогодь проходит, — заторопился я. — У вас тоже все пройдет. Ваша-то вина какая?
— Мир понапрасну не судит! — Женщина запахнула шаль на груди, будто ей разом сделалось зябко, однако вскоре расслабленно уронила руки и закрыла глаза. — Говорят, гадюка когда родит, то пожирает гадят, если они не расползутся. А я вот вроде бы и не змея, а тоже…
Видно, у хозяйки перехватило горло или сдавило сердце. Она заученным движением человека, которому никто ничего не подает, нащупала на столе кружку, отпила глоток и продолжала почти неслышно:
— Одно дите — свет в окошке, так в народе говорят. А мое дите мне весь свет застило. Чуть чего бывало нашкодит, я его, как курица-парунья, под крылышко. Школу бросил — под крыло, пить взялся — обратно туда же. Девушку-невесту изобидел — шито-крыто сделала, и все это мне шалостями ребячьими представлялось. Только уж когда он товарищей в черные дни спокинул, когда чужеземцу в услужение нанялся, я очнулась и вижу: ничего-то он не любит — ни родную деревню, ни мать… Ему бы, как таракану, в щель какую засунуться. Да только спутал он дом родной со щелью. Выковырнула я его, просила, молила, чтобы свою часть настигал. Послушался вроде бы, пошел, да не туда пошел. |