Потом была психиатрическая клиника, поскольку от школы отец отлынивать не давал, и Надя два раза пыталась покончить с собой, первый раз не смогла, второй раз почти получилось.
Она выбрала астрофизику – профессию, далёкую от людей как звёзды. Она умела обходиться без друзей, никогда не была в МакДональдсе («Не пойду, не хочу, там много людей»), вежливо отказывалась от приглашений на дни рождения («Нет, не смогу, извините»), а отдыху на море предпочитала дачные двадцать соток с трёхметровым забором из профильного листа. Дачу Надя снимала на сезон, и хозяйка удивлялась: деньги заплатила страшенные, а ничего не сажает, ни клубничку, ни укропчик, ни лучок. Приедет и сидит, в гости ни к кому не заглянет, за калитку ни ногой. Зачем, спрашивается, дачу снимает? Загорает, что ли? Так на курорт бы ехала, дешевле бы обошлось.
В свои двадцать семь Надя оставалась девственницей. Дядя Миша сдержал слово и «ничего не сделал», а на суде заявил, что девочка пришла к нему сама, и ликёр принесла (на бутылке были только Надины отпечатки пальцев, дядя Миша держал бутылку салфеткой), и он ей ничего не сделал и не собирался. Напилась сикуха и ввалилась к нему, на ночь глядя, в сарафанчике на лямочках. Отец-то уехал, вот и сорвалась с привязи, гормоны взыграли, а я виноват. Вот делай после этого добро!
Холод в сердце
Дядя Миша театрально тряс перед судьями сарафанчиком, явно не подходящим для тринадцатилетней девочки. Сарафан ей сшила мама, она давно из него выросла, отец купил новый, красивый, а она упрямо ходила в «мамином», надставив подол пояском. Без пояска было холодновато, но что значил этот холод в сравнении с холодом в Надиной душе. Легкомысленный сарафанчик помнил тепло маминых рук, согревал сердце. И казалось, что мама не умерла, а просто ушла на работу… и когда-нибудь придёт.
Дядю Мишу оправдали, поскольку ничего не смогли доказать: он был трезвым, а в крови у Нади обнаружилось недопустимое промилле алкоголя. Дядя Миша не оставил на ней ни одного синяка (о том, как он слизывал с неё ликёр, Надя рассказывать не могла, вот просто не могла, и всё), а сарафанчик выстирал, выгладил и смиренно представил суду.
Пятно, конечно, не отстиралось. У них дома был пятновыводитель, а у дяди Миши, наверное, не было, отстранённо думала Надя. Мамина гордость – бабочка-аппликация с прозрачными крылышками была безнадёжно испорчена, а крылышки из перламутровых стали красными. Бабочка истекала кровью, как истекала кровью Надина душа.
– Она ликёром облилась, в руках бутылку не удержала,– вещал дядя Миша. – Из горлышка пила, ну и уронила… А сарафан сама сняла и попросила застирать, чтобы отец не узнал. Заявилась ко мне на ночь глядя, босиком, полуголая, куда отец смотрит…
Отец смотрел уничижающе. Уничтожающе.
– Довольна, что отца опозорила? Довольна? Я тебе сколько раз говорил, чтобы не носила эту… детскотню. Халатик новый купил, красивый. А ты в этом позоре в гости отправилась! Тебе кто разрешил?!
– Никто… мне никто не разрешил, я не в гости, я к дяде Мише…
– Ты зачем к нему пошла? Сама пошла, он не заставлял? Он правду говорит?
Надя кивнула.
– И ликёр сама пила?
– Да. Мы на брудершафт…
Отец не дослушал, ударил, впервые в жизни. Надя отлетела к стене, из носа закапала кровь. Надя вытирала её пальцами, шмыгала носом и смотрела на отца глазами, в которых застыло удивление. Он даже не дал ей салфетку, он с ней вообще не разговаривал. Дочь-блудница ему не нужна.
Почему отец ей не верит, а верит дяде Мише, который на суде бессовестно врал? А Надя молчала, потому что у неё отнялся язык. В новой школе откуда-то обо всём узнали, или не обо всём, но что-то они определённо знали, и Надю прозвали алкоголичкой. |