Изменить размер шрифта - +
На лбу — медальон, очевидно, изображающий Адама и Еву посреди стилизованных цветов. Все вместе производит впечатление мрачности и враждебности, особенно из-за этой челюсти, которая будто спешит ухватить зубами убегающее время. Убегающее время! Ведь это не более чем красивая ложь! Я даже не знаю, какое сегодня число, думает она. Когда мы похоронили Ронана? Позавчера? Не помню… У нас здесь вечно понедельник. Или вторник, или среда — не важно. Время никуда не бежит. Оно стирается. Ты чувствуешь холод или тепло — по сезону, — и все. Замок вращается вместе с землей, а мы, внутри, — жалкие тени солнечного циферблата. Я просто идиотка. Зачем я рисую все эти часы? Разве можно нарисовать время? Как будто от себя убежишь! Как будто в моих силах приказать часам идти так, как хочу я, как будто гномон управляет солнцем, а не наоборот. Раньше… когда-то… до того как… Не знаю, как сказать, но тогда я и вправду любила живопись… Армель закрывает глаза. Как хотелось бы ей вернуться назад, обрести себя, прежнюю, снова погрузиться в то безжизненное существование, только со стороны казавшееся наполненным деятельности, заботами, когда окружающие говорили друг другу: «Не мешайте ей, она работает». В каком-то смысле она действительно работала. Иногда у нее возникало ощущение, что она — муха, заживо спеленутая пауком и оставленная им про запас. Только она сама была одновременно и мухой, и пауком. Она не притрагивалась к скрученной шелковой нитью жертве — прежней Армели, Армели ее юности. Просто время от времени проверяла, на месте ли тельце. Оно всегда было на месте и потихоньку усыхало. Дергаться оно перестало уже давно — время страданий для него миновало. Скоро оно высохнет окончательно, и тогда, подумала Армель, я стану настоящей старой девой — такой очаровательной безобидной старушкой, подбирающей брошенных котов и раненых птичек. Рассеянным взглядом она бродит по палитре, стараясь отыскать нужное сочетание красок, тот самый оттенок, в котором металл сливается с костью. Если ей удастся поймать этот блеск, что играет на округлости черепа и заставляет почувствовать движение часовой стрелки на дне глазниц, тогда, быть может, уйдет наконец из сердца эта грызущая тревога, которая не дает ей покоя и терзает ее с тех самых пор, как Жан-Мари… Конечно, он обрился наголо не просто так. Это была с его стороны провокация. Разумеется, смерть Ронана стала для него тяжелым ударом. Но не только в этом дело… В первые два-три дня он был похож на смертельно раненного… Но не так, как обычно выглядят люди, утратившие дорогое существо и сознающие, что отныне никто его не заменит. Уж в чем, в чем, а в умении скорбеть Армели нет равных. Эту партию она вытвердила наизусть. Было время, и она пролила немало слез. Все секреты печали — ближайшей соседки смерти — ей известны лучше, чем кому бы то ни было. Она чутко прислушивалась к боли Жана-Мари — так маэстро прослушивает пробу ученика. Горечь его утраты была искренней и глубокой, но… Опытное ухо не могло не уловить фальшивой ноты. Страшно подумать, но в отчаянии горя эта нота звучала какой-то неуместной радостью! К траурной скорби примешивался чуть уловимый оттенок довольства, лишающий саму скорбь ее безысходности. На кладбище он, похоже, даже не слушал, о чем говорил полковник Геэнно. Все вокруг вспоминали славные дела ветерана Сопротивления, и один только Жан-Мари был все это время где-то далеко, поглощенный собственными мечтами. Неужели зарождающаяся любовь воздвигла на пути страдания загадочный барьер нового счастья? Так вот в чем дело! Жан-Мари влюбился! Не успел его дед закрыть глаза, как он уже помчался к парикмахеру! Наверное, его красотка ему сказала: не желаю больше видеть ни твоей бороды отшельника, ни усов, с которыми ты похож на лангуста. Именно так сказала бы сама Армель, если бы у нее появился такой вот, заросший до глаз воздыхатель. Слава Богу, ей ни разу не пришлось делать ничего подобного.
Быстрый переход