Изменить размер шрифта - +
Она усаживается, открывает тетрадь и пытается сосредоточиться. Так, если верить дате последней записи, прошло уже пятнадцать дней. «Как хорошо говорил полковник Геэнно. Тетушка утверждает, что он приходится нам родней по линии Ле Гийу. Надо будет послать ему открытку». На следующей странице запись: «Зачем ему понадобилось покупать себе этот кожаный пиджак, в котором он похож на охотника за бизонами? Не знаю, сколько это может стоить, но готова держать пари, что очень дорого».

Еще через два дня.

«Он совсем сдурел. Купил себе губную гармошку. Нет, конечно, не концертный инструмент, а такую маленькую прелестную никелированную гармонику, которую носит теперь в нагрудном кармане. Я довольно глупо ему заметила:

— Ведь ты не умеешь играть?

Он моментально принял оборонительный тон:

— Мне захотелось!

И эти злые, колючие глаза, которые смотрят на тебя в упор, как будто хотят ранить. Кого он мне напоминает? Хищного зверька, вскормленного из детского рожка — послушного, ласкового — и вдруг кидающегося на кормящую его руку.

Неужели я разбудила гепарда?»

С того дня записей больше нет. Армель не открывала тетради. Она ненадолго задумывается, бросает взгляд на часы. Уже восемь. И пишет: «Ветер. Дождь все льет. Устала от живописи». Вздыхает и закрывает тетрадь. Снова задумывается. «Мне захотелось!» И это он, который всегда был таким хорошим мальчиком! Сама покладистость, само послушание! «Хорошо, крестная… Уже иду, крестная…» И вдруг: «Мне захотелось!» Что это — бунт? Ну уж нет, этого Армель не потерпит. Если ему захочется чего-нибудь еще, пусть придет и скажет ей. Она не позволит ему тратить деньги на всякие глупости! Не так уж много он зарабатывает.

Ее снова охватывает гнев. Еще раз бросает она беглый взгляд на часы и внезапно принимает решение. Ужинать он не приходил, значит, наверняка сидит в домике деда. Все чаще он там отсиживается. Вот, кстати, еще один знак — откуда в нем взялось это стремление обособиться? Он — единственный спасшийся ребенок из горящего поезда. Ему так часто рассказывали об этом случае, что он стал считать его чем-то вроде своего рождения. Славный Ронан! Он тоже иногда был способен на глупости. Армель берет фонарь, ключи, набрасывает на голову и плечи большую черную шаль и выходит наружу. От лампы перед ней бежит кружок света, выхватывающий из тени лужи воды и ямки, через которые она перескакивает. Дождь теперь превратился в мокрую пыль, во влажный и теплый моросящий туман, липнущий к коже и каплями собирающийся на кончике носа. Где-то в глубинах памяти перед ней всплывают картины ярко освещенного Парижа. Время от времени с ней это случается: вдруг настигнет какой-нибудь забытый образ, зримый, словно живой, и толкает ее изнутри, как ребенок в утробе. Ей приходится остановиться и, прижимая к бедрам руку, отдышаться. А все из-за этой гармоники! Ну, пусть теперь изволит объясниться! Он у себя. Армель с хозяйским видом толкает дверь. Она не просительница! Она у себя дома! В том числе и здесь. Он занят делом: проверяет кислородный баллон. Левой рукой держит возле губ клапан, который издает какие-то вздохи, похожие на кукольное лопотание, а другой крутит что-то вроде крана. Армель в этом ровным счетом ничего не смыслит, но ее сразу же охватывает тревога. Она вскрикивает: «Для кого это?»

Застигнутый врасплох, он тем не менее невозмутимо отвечает: «Для меня».

Продолжать расспросы бессмысленно. Причиндалы, разложенные на кровати и стульях, без слов говорят о том, что задумал Жан-Мари. Но ей еще хочется сомневаться, и она начинает медленно рассматривать снаряжение, похожее ей приходилось видеть по телевизору: облегающий черный костюм — такие надевают подводники и сразу становятся похожими на гостиничных воров, — баллоны со сложной системой трубок, маску с задранной кверху дыхательной трубкой.

Быстрый переход