Но Буба мотал головой:
— Я грамотный, меня не надуешь.
И, взяв свой зеленый листок, стал покрывать его корявыми каракулями.
Через минуту он уже придирался к Сереже за то, что тот осмелился, по старой привычке, называть доктора Барабан Барабанычем. А когда его привезли в перевязочную, он и доктору не дал пощады. Едва только доктор сказал одной новенькой: «Ну, Чучело-Чумичело, покажи-ка спинозу», Буба поглядел на него угрожающе:
— Ага — Чучело! Ага — Чумичело?
И опять взялся за карандаш и долго выводил на бумаге какие-то зловещие кривули.
Словом, из преступника он стал прокурором. И эта роль ему очень понравилась. Он вошел во вкус и начал придираться ко всем, даже к Леле:
— Ты зачем сказала, что нитки поганые? И что это за слово: «кошмар»?
Всех это тешило. Пускай придирается. Никакого худа в этом нет.
Никто и не предчувствовал той катастрофы, которая готова была разразиться.
Катастрофа разразилась за ужином из-за пустяка, из-за жады-помады. На Солнечной жада-помада — не ругательство, а добродушный упрек. Если ваша соседка по койке не даст вам какой-нибудь тряпочки, вы говорите ей: «у, жада-поамада», и она не думает обижаться на вас. Здесь это слово так же не обидно, как «здравствуйте». И вот за ужином, когда Илько попросил у Аглаи дать ему еще порцию сладкого, и та отказала, потому что он съел уже две, он по древнему обычаю Солнечной пробормотал машинально:
— У, жадина! У, жада-помада!
Она не обратила на это внимания, но Буба почему-то загорелся как спичка.
— Ага, жада! Ага, помада! — сказал он с таким торжеством, как будто удалось уличить Кивсяка в давно скрываемом кровавом преступлении.
Неизвестно, что понимал он под словом «жада-помада», но, должно быть, что-то очень плохое, потому что, когда Илько опять повторил это слово, он покраснел, как взбешенный индюк.
Заметив, что это слово выводит Бубу из себя, и желая еще пуще разжечь его гнев, Илько с видом угнетенной невинности начал бормотать, словно оправдывался:
— Ну, что ж такое, что жада-помада? Ведь она жада-помада и есть.
Тут Буба рассвирепел окончательно и закричал ему в бешенстве:
— Замолчи, ехидна! Замолчи, паразит! Я отучу тебя, подлюга, ругаться. Или ты не знаешь, бродяга собачая, что теперь ругаться запрещается!
— Буба! Буба! — в отчаянии взвизгнул Энвер.
Но Буба отмахнулся от него, как от мухи, и сгоряча прибавил такое ругательство, которое стоило десятка других, и в ту же минуту понял, что все пропало, что он погубил, осрамил, обесчестил и свое звено и себя, и завыл таким отчаянным воем, что даже тетя Варя растерялась и не знала, как успокоить его.
Наконец он замолчал, но ему было так стыдно перед всеми, особенно перед своим звеном и Энвером, что он закрыл ладонями глаза и пролежал до поздней ночи, не шелохнувшись.
Утром у него над постелью повисла ржавая, лохматая рогожа.
Он не сводил с нее глаз, мужественно принимая позор, которым она покрывала его.
Доктор Демьян Емельяныч, увидев ее из окна перевязочной, замахал руками и потребовал яростным шепотом, чтобы «эту гнусную мочалку» убрали сию же минуту.
Педагоги к тому времени и сами увидели, что они хватили через край, и отрядили к Бубиной кровати Зою Львовну снять рогожу и унести ее прочь.
Но Буба и руками и ногами уцепился за это знамя позора и грозно заявил:
— Не отдам!
После недолгой борьбы Зоя Львовна принуждена была сдаться, и знамя осталось у Бубы. Он успокоился только тогда, и когда водрузили его на прежнее место.
Видно, он считал себя важным преступником, и ему хотелось быть наказанным, как запачканному умыться. |