Изменить размер шрифта - +

— Я отвечаю за этих людей, — говорил тогда Роджер капитану Рудольфу Надольни, ведавшему в Генеральном штабе делами ирландцев. — Я убедил их дезертировать из британской армии. По закону они считаются дезертирами. И будут незамедлительно повешены, как только попадутся англичанам. А это произойдет непременно, если восстание не поддержат германские войска. Я не могу отправлять своих земляков на позорную смерть. И они не поплывут в Ирландию с транспортом оружия.

Да, это было весьма непросто. Капитан и другие немецкие офицеры, пытаясь убедить его, прибегали даже к шантажу.

— Что ж, мы тотчас сообщим руководителям „Ирландских волонтеров“ в Дублине и в Соединенных Штатах, что германское командование столкнулось с сильным противодействием мистера Кейсмента и потому не станет посылать в Ирландию двадцать тысяч винтовок и пять миллионов патронов.

Нужно было говорить, объяснять, доказывать — и при том сохранять хладнокровие. Роджер возражал не против самого восстания, но лишь против самоубийственной попытки „Ирландских волонтеров“ и „Гражданской армии“ схватиться с британскими войсками, не дожидаясь, пока германские субмарины, цеппелины и десантники отвлекут их, помешают им раздавить восставших и отсрочить независимость Ирландии еще бог знает на какой срок. Разумеется, двадцать тысяч винтовок совершенно необходимы. Он сам лично готов сопровождать этот транспорт в Ирландию и объяснять Тому Кларку, Патрику Пирсу, Джозефу Планкетту и остальным руководителям „волонтеров“, по каким причинам вооруженное выступление должно быть отложено.

Б конце концов он настоял на своем. Корабль с оружием вышел к берегам Ирландии; Роджер, Монтейт и Бейли на подводной лодке отправились следом. А пятьдесят три человека остались в Цоссене, ничего не понимая и, без сомнения, спрашивая друг друга, почему их обманули, почему трое лгунов плывут сражаться в Ирландию, а они, так долго готовившиеся к участию в операции, теперь без объяснения причин лишены этой возможности.

— Вскоре после его рождения жена ушла от меня: бросила нас обоих, — сказал смотритель, и Роджер вздрогнул от неожиданности. — Больше ничего о ней не слышал. Так что я был мальчику и за мать, и за отца. А звали ее Гортензия, и она всегда была с большой придурью.

В камере стало теперь совсем темно. Роджер не видел даже силуэта тюремщика. Голос, раздававшийся вблизи, больше напоминал скулеж какого-то животного, чем человеческую речь.

— В первые годы чуть ли не все жалованье у меня уходило на женщину, которая за ним смотрела, нянчила его, — продолжал смотритель. — Все свободное время я проводил с ним. Он рос слабеньким, нежным, послушным. Ничего общего с теми сорванцами, которые пьют и воруют и треплют нервы родителям. Был подмастерьем у знаменитого закройщика, тот хвалил его. Мог бы многого добиться на этой стезе, да вот вбил себе в голову, что должен идти на фронт, несмотря на свое плоскостопие.

Роджер Кейсмент не знал, что сказать на это. Ему было жаль смотрителя — видно было, что страдает неподдельно, — и хотелось бы как-то утешить его, но какими словами можно унять эту нутряную, утробную боль? Спросить бы, как его зовут, как звали сына — тогда бы оказался, быть может, немного ближе к ним, — но он не решался перебить его.

— Два письма пришло, — продолжал смотритель. — Первое — еще из учебного отряда. Писал, что ему нравится военная жизнь и, когда кончится война, он останется, может быть, в армии. А второе письмо было совсем другого рода. Целые абзацы были замазаны черной тушью — цензор вымарал. Нет, он не жаловался, но в каждой строчке сквозила какая-то горечь. И страх. Больше он вестей не подавал. А потом пришла похоронка. Сказано было — пал смертью храбрых в бою под Лоосом.

Быстрый переход