У одних были ясные политические цели, другие хотели только разбить немцев или свергнуть нынешнее правительство Франции. Одни сражались за родину, другие — за Бога, третьи — за свои семьи, четвертые — за себя самих. Все были готовы сражаться, хотя оставалось неясным, как они собираются это делать или кого считают врагом. Именно из таких групп Бернар должен был выковать сплоченную силу, способную нанести ощутимый урон немцам, и именно такие группы наводили ужас на Марселя.
— Нельзя допустить, чтобы из-за них убили жителей города.
— И что ты предлагаешь? — спросил Жюльен.
— Выдадим их.
Эктор никогда не был прагматиком. Он до сих пор жил в мире, где обращались в полицию, а та принимала меры. Делать вид, будто такой мир еще существует, было его личной формой сопротивления. Но воображение у него истощилось, новые мысли не шли в голову. Он было ненадолго воспротивился, но это ничего не принесло. Погрузившись в свое обычное бессилие, он печально покачивал головой, как делал это всегда, столкнувшись с чем-то недопустимым.
— Это не так просто, — мягко указал Жюльен. — И, пожалуй, не слишком разумно.
— У тебя есть связи, Жюльен. Ты важная персона. Ты знаком с prefet. Сходи к нему. Поговори с ним. Он сумеет что-нибудь сделать.
Жюльен печально поглядел на него: его вера была такой трогательной.
— Что ты думаешь? — спросил он по возвращении Юлию. Она была все еще с ним: Бернар все еще ничего не предпринял, чтобы ее увезти, и теперь казалось, что он и не собирается ничего делать. И тем не менее требования новых удостоверений личности и документов все поступали. Договариваясь с Бернаром, Жюльен надеялся, что Бернар выполнит обещанное, но теперь уже был далеко не уверен. Юлия сделала все, о чем он просил, и даже больше. В любом случае, сухо заметил Жюльен, быстрее будет дождаться союзников. Впрочем, такой исход его скорее радовал: ничто не предвещало опасности, и дни были напоены столь полным счастьем, почти покоем, что их собственная безмятежность только росла от ежедневных сообщениях о боях, которые рано или поздно придут и в эти места.
Она была перемазана чернилами. До того, как она стала жить с ним, Жюльен даже не подозревал, насколько пачкаются художники, сколько в их жизни физического труда. Это только подстегивало его в неустанных поисках мыла. Он с нежностью глядел, как она пытается почесать нос какой-нибудь частью руки, которая не была бы выпачкана особо липким варевом самодельных чернил, потом сжалился над ней и почесал сам.
— Теперь мне понятно, почему у художников Возрождения всегда были подмастерья, — с облегчением сказала она. Потом посмотрела в зеркало. — Господи милосердный, ты только на меня погляди!
Старая рубашка без воротника, его старые брюки с засученными штанинами, чтобы не наступать на них, босая, волосы стянуты на затылке веревочкой — она была поразительно красивой, и такой счастливой он ее никогда не видел.
— Поезжай, — сказала она, пристально рассматривая свое отражение. — Конечно, тебе нужно ехать. Что ты теряешь? Ты должен сделать что-нибудь для этих несчастных.
Жюльен уехал через час. По его расчетам, он должен был вернуться на другой день к вечеру и обещал посмотреть, не удастся ли раздобыть мыла или бумаги. Это, с улыбкой объявил он перед отъездом, две самые ценные вещи в мире.
В 1972 году, незадолго его до смерти, журналист, подавшийся в писатели, наткнулся на имя Марселя Лапласа и написал книгу о Провансе в дни войны. Книга была частью начавшейся тогда переоценки войны, но все же скорее искала оправданий, чем обвиняла. Сводились старые счеты, скрываемые сделки и компромиссы извлекались на свет. В случае Марселя цена была не слишком высока: к тому времени он был уже болен и терял память. |