Я нередко, словно зачарованный, наблюдал, как эта сучка легко перепрыгивала стену туда и обратно, задевая её своими чёрными сосками, которые болтались из стороны в сторону, когда она приземлялась. Отец шагал по улице, я сидел у него на плечах, глядя с высоты, как мать яростно ругается и режет тесаком для овощей обрезки батата, за которыми она ходила рыться в мусорной куче у железнодорожной станции. Поскольку отец был обжора и лентяй, жизнь у нас в семье проходила словно в конвульсиях: то деньги есть и еды полно, то денег нет и в доме есть нечего. Отец на ругань матери обычно отвечал:
— Погоди, погоди, скоро начнётся вторая земельная реформа, тогда ещё спасибо мне скажешь. Не надо Лао Ланю завидовать, он кончит, как и его отец, дружина крестьянской бедноты выволочет его на мост и… — Тут отец наставлял указательный палец на макушку матери и изображал губами выстрел — бабах! Мать, побледнев, в страхе хваталась за голову. Но вторая земельная реформа всё как-то не начиналась и не начиналась, и бедная мать вынуждена была собирать выброшенные бататы, чтобы накормить поросят. Эти двое поросят у нас в доме постоянно недоедали, визжали от голода, и слушать их было сущее наказание.
— Орёте, орёте, а чего, мать вашу, орёте?! — разозлится, бывало, отец. — Докричитесь у меня, зажарю и съем ублюдков.
Мать хватала тесак для овощей и сверкала глазами, вперившись в него:
— Только попробуй, этих двух поросят я своими руками выкормила, пусть кто посмеет хоть волосок на них тронуть, буду биться не на жизнь, а на смерть!
— Гляньте, как разошлась, — хихикал отец. — Заморыши — оба, кожа да кости, даже если предложишь съесть их, не стану!
Я смерил поросят пристальным взглядом: съедобного мясца они и впрямь не нагуляли, а вот из четырёх развевающихся ушей ещё можно было приготовить вкуснятины на пару чашек. Уши, я считаю, самое вкусное на свиной голове: мясо нежирное, одни белые хрящики внутри, похрустывают на зубах, а если их приготовить со свежими огурчиками в пупырышках да с толчёным чесноком и кунжутным маслом, то ещё вкуснее.
— Пап, — заявил я, — мы можем их уши съесть!
Мать яростно уставилась на меня:
— Смотри, как бы я сначала тебе, ублюдку мелкому, уши не отрубила! — И просто вихрем налетела на меня со своим тесаком, напугав так, что я поспешил укрыться на груди отца. Ухватив за ухо, она тащила меня оттуда, отец тянул назад за шею, а я, раздираемый между опасностью и страданием, тонко верещал, и мои вопли сливались с визгом свиней под ножом в деревне — почти никакой разницы. Отец в конце концов взял верх и вырвал меня из рук матери. Опустив голову, он тщательно осмотрел моё перекрученное ухо и глянул на мать:
— Ну и злыдня же ты! Говорят вот, тигр как ни свиреп, детёнышей своих не пожирает, а ты, видать, посвирепее тигра будешь!
Мать аж пожелтела от злости, как свечка, губы посинели, и её всю била дрожь, хоть она и стояла возле очага. Под защитой отца я осмелел и громко заорал, назвав мать по имени:
— В твоих мерзких бабских руках, Ян Юйчжэнь, вся моя жизнь прахом идёт! — От моей ругани мать аж застыла, выпучив на меня глаза. Отец делано засмеялся, взял меня на руки и выбежал на улицу. Лишь когда мы бежали по двору, я услышал, как она пронзительно голосит:
— До смерти разозлил меня, пащенок этакий…
Виляя тонкими длинными хвостиками, оба поросёнка сосредоточенно рыли землю в углу стены, словно двое заключённых, задумавших прорыть подземный ход и сбежать из тюрьмы. Отец потрепал меня по голове и негромко спросил:
— А ты, негодник, откуда знаешь её имя?
Я поднял глаза на его серьёзное смуглое лицо:
— Я слышал, как ты сам говорил!
— Когда это я говорил, что её зовут Ян Юйчжэнь?
— Ты с тётей Дикой Мулихой разговаривал и сказал: «В руках этой мерзкой бабы, Ян Юйчжэнь, вся моя жизнь прахом пошла!»
Отец своей большой ручищей прикрыл мне рот и вполголоса произнёс:
— Чтобы не распускал у меня язык, паршивец, отец к тебе великодушно относится, смотри и ты не навреди мне!
От руки отца, мясистой и мягкой, сильно пахнет табаком. |