— Я агитировал мать силой всего своего красноречия в надежде, что у неё не будет оснований гневаться, что она поведёт меня на эту обжорную улочку, вытащит хранящиеся где-то деньги, накупит целую гору ароматного и нежного мяса, чтобы дать мне наесться от души, пусть я помру от переедания, но стану духом благородным, с полным животом мяса. Но мать на мои уловки не поддалась, крякнула с досады и продолжала, сидя на корточках, глодать стылый пирожок. Увидев, как безгранично я ценю её мнение, она с неохотой подошла к крайней лавке на этой улице, долго препиралась с хозяином, наплела с три короба, что наш отец умер, оставив нас, вдову с сыном, плакалась, плакалась, в конце концов, потратила на один мао меньше и купила тощий свинячий хвостик, похожий на высохший стручок фасоли. Крепко зажав его в руке, будто он мог взмахнуть крыльями и улететь, она вернулась в наш укромный уголок и вручила мне его со словами:
— На, ешь, чертяка прожорливый, только потом тебе хорошо потрудиться придётся!
Хлопушка девятая
Женщина сидит на порожке, опершись о ворота плечом, одна нога во дворе, другая на улице, губы сжаты, уставилась на меня, будто слушает, что я рассказываю. Она то и дело морщит почти сросшиеся брови, будто вспоминает об отдалённом прошлом. Продолжать рассказ под внимательным взглядом этих чёрных глаз непросто. Меня и тянет к её глазам, и при этом я не смею взглянуть в них. Всё тело напряжено под их острым взглядом, губы словно онемели. Очень хочется о чём-нибудь поговорить, расспросить, как её зовут, кто она такая. Но смелости недостаёт. Хотя просто горю желанием стать ближе. Пожираю глазами её ноги, колени. На ляжках какие-то синюшные пятна, на колене чётко виден шрам. Она так близко, что идущий от неё аромат свежеприготовленного мяса проникает в меня, прямо за душу берёт. Ах, как я весь устремлён к ней, руки так и чешутся, губы зарятся, приходится сдерживать жгучее желание броситься к ней, обнять, ласкать её, позволить ей ласкать меня. Хочется прижаться ртом к её груди, чтобы она напоила меня молоком, хочется быть мужчиной, а ещё больше хочется стать ребёнком, тем ребёнком лет пяти. В сердце всплывают картины прошлого. Прежде всего вспоминаю, как вместе с отцом иду домой к тёте Дикой Мулихе есть мясо. Как отец, пользуясь тем, что я увлечён едой, тайком целует тётю Дикую Мулиху в розовую шею, как тётя Дикая Мулиха перестаёт резать мясо, отпихивает его задом и говорит негромко, с хрипотцой:
— Кобель несчастный, ребёнок же видит…
Слышу слова отца:
— Ну и пусть видит, наши отцы — братья…
Вспоминаю, как вырывается горячий пар из котла с мясом, как туманной дымкой распространяется вокруг аромат… Вот и смерклось, одеяние, что сушится на чугунной кадильнице, уже не красное, а тёмно-фиолетовое. Летучие мыши летают ниже, гинкго отбрасывает на землю массивную тень. На иссиня-чёрном небосводе выглянули мерцающие звёзды. В храме зазвенели комары, опираясь на руки, неторопливо поднимается мудрейший. Он заходит за статую. Перевожу взгляд на женщину, она уже вошла и проследовала за мудрейшим. Я иду вслед. Мудрейший достаёт зажигалку, щёлкает ею, зажигает толстую белую свечу и вставляет её в залитый оплавленным воском подсвечник. В золотистом огоньке зажигалки вижу, что эта вещь фирменная и недешёвая. Женщина держится уверенно, как говорится, будто едет в лёгкой повозке по знакомой дорожке, будто у себя дома. Берёт подсвечник и проходит в каморку, где спим мы с мудрейшим. На печке, которую мы топим угольными брикетами и на которой готовим еду, стоит чёрный стальной котёл, в нём уже кипит вода. Она опускает подсвечник на тёмно-красную квадратную табуретку и молча смотрит на мудрейшего. Мудрейший подбородком указывает на балку. Там я вижу пару колосьев, в пламени свечи они покачиваются, как хвостики хорьков. Она забирается на табуретку, сдирает три щепотки, потом спрыгивает, трёт в ладони, снимая мякину, подносит ко рту, сдувает, и в руке у неё остаётся пара десятков золотистых зёрен. |