И вдруг ему удивительно легко стало: решение принято, и гора свалилась с плеч, и люди о нем доброе скажут, может быть, скажут. Откуда им знать, как на их столы пришла рыба?
— Не боишься? — спросил лукаво дед.
— От мандраже — помет в драже, ладушки, ладушки, — пропел Медучин. — Мало удовольствия сидеть без продовольствия… Дан прогноз — не вешать нос! — и дальше весь шкулинский набор.
Дед ласково потрепал его по плечу:
— Храни тебя бог!
— Да ладно, — махнул рукой Медучин.
Вдруг дверь соседнего дома распахнулась, и на крыльцо выскочила растрепанная Анфиса, раскрасневшаяся, в порванной кофточке, глаза — черные молнии, свирепые — не приведи господь!
— Что случилось? — оторопел Бровин.
— Шкулин ваш… пристает… рукам воли много…
На крыльцо следом выскочил Шкулин с изрядно поцарапанной физиономией.
— Ну, картина! — развел руками дед.
— Ах ты, гад! — кинулся к Шкулину Бровин. — Бабы захотелось! Я те покажу! Будешь с медведем в жмурки играть!…
Руки его были заняты лосиными ногами, и он выглядел очень комично. Но ему было не до шуток. Со всего маху он огрел Шкулина лосиной ногой. Тот бросился бежать. Бровин еще раз перетянул его ногой вдоль спины. Шкулин упал.
— Это тебе за лосиху! — приговаривал Бровин. — Это тебе за Анфиску! Не нарушай уговору, гад!
Лосиная нога взлетела над Шкулиным. Дед Тимофей бросился разнимать.
И вдруг Медучина разобрал смех. Он смеялся в голос, схватившись за живот, будто его мучили от смеха колики.
Все остановились и замолчали.
— Ой! — не мог остановиться Медучин. — Ой, братцы! Сон-то вещий оказался! Погладила-таки лосиха Шкулина копытом! Ой, братцы!
Дед как стоял, так и опустился на землю. Он смеялся беззвучно, из глаз его катились слезы.
Бровин плюнул, забрал ноги и пошел к костру досмаливать.
Шкулин поднялся и медленно побрел к реке.
Анфиса вдруг заметила, что кофточка у нее не в порядке, повернулась и юркнула в дом.
Откуда-то примчался Верный.
— Опоздал ты, — гладил собаку Медучин. — Такое кино было! Тварь ты бессловесная, — жалел он пса, — и поговорить-то тебе не с кем!
6
Снег перестал блестеть, и Медучин понял, что солнце скрылось. Но вечер еще не наступил, и было светло. «Надо что-то делать, — думал он. — Если я просто буду лежать, я вот так просто и умру».
В руках у судьбы две чаши. Одна — с плюсом, вторая — с минусом, одна — с удачей, другая — с невезением. Одну чашу Медучин испил до конца. Теперь придется пить из другой. Узнать бы, из какой, думал Медучин.
Хорошо бы устать, думал он. Надо жить так, чтобы в конце уставать. Надо устать от несбывшихся надежд, мелких радостей, от неудач, от вина, и женщин, и всепрощений, и от денег, и от предательств, устать от лени — и тогда все остальное, что суждено, будет не страшно, и смерть тоже.
Он вспоминал, не обидел ли кого, вспоминал, много ли у него несдержанных обещаний, и дал себе слово, если вернется в Избяное, начать новую жизнь.
О женщинах, с которыми он расстался, думалось ему спокойно… Он понимал, что любил их недостаточно, что, если бы встретиться еще раз, еще один только раз, он сумел бы и сказать все, и долюбить, как хотел бы сейчас, как мог бы сейчас, как умел сейчас и как не мог догадаться любить тогда, когда все зависело от него, тогда, в прошлом, которое уже не вернется, сколько бы ты о нем ни думал, а если и вернется, то ты решишь, что это неправда, так в жизни не бывает…
На мгновение ему вдруг представилось — а что, если и с Анютой где-нибудь в поле сейчас так же плохо? А что, если с ним «это» и ему плохо сейчас потому, что ей плохо там?
Пот выступил у него на лбу, и он не понял, от болезни это или от страха. |