Во-вторых, не желаю, чтобы угрызения совести отгрызли мне яйца: получить ничем не заслуженное повышение от удава, который раздробил кости моим друзьям, да еще и в кульминационной точке периода, во время которого я даже ни капельки не оплакивал смерть жены, умершей как раз тогда, когда я спасал жизнь незнакомой женщине, с которой впоследствии имел звериный сексуальный акт, рискуя при этом нанести психическую травму собственной дочери — что ж, сам посуди, все это спокойную жизнь мне не обещает. В-третьих, это слияние обречено на крах, как, впрочем, и все остальные ему подобные: это знает Жан-Клод, это знает Енох, и теперь и я это знаю — о чем еще говорить?
— Смирись, — сурово сказал я, — я тебе это не скажу.
Спроси у меня еще раз, почему, прямо сейчас. Давай, спрашивай. В-четвертых, я себе обещал, что, если тот мальчик выйдет из подъезда, я тебе ничего не расскажу. Он вышел, это значит, что я тебе ничего не расскажу. Стоп. Ты, голубчик, заслуживаешь, чтобы я назвал тебе только эту, последнюю причину, совсем необязательно беспокоить все остальные.
— О'кей, — говорит он. — Поступай, как знаешь.
А что, можешь поспорить. Ты можешь сколько угодно и головой качать, и хмуриться, спесиво кривляться и паясничать, но только твою улыбочку у тебя с лица я все-таки стер.
— Увидимся.
— Пока.
Молодец. Подай мне свою ручку и валяй отсюда, так будет лучше. Возвращайся в офис, прогуляйся, пройдись пешочком. Что тебе эти шесть километров? Если хочешь, можешь даже меня уволить. Ты только что назвал меня гением, и уволь меня, умница. Ведь твоя долбаная мегагруппа кишмя кишит гениями. В понедельник подпишешь бумаги, и акула разорвет тебя в клочки: все так и кончится. И завяжи шнурок на туфле.
Ушел. И с ним ушло все гнилое, что было у меня внутри, я знаю, что оно было, всегда было, и всегда я это знал, и теперь все ушло вместе с ним, мгновение назад. Я не воспользовался предоставленной мне возможностью, не мне скакать рядом с властелинами мира сего, но сегодня я смастерил себе феноменальное воспоминание. Что-то поистине великое, настолько великое, что я не смогу никому довериться. Долгие годы я буду вспоминать этот эпизод — снежные сугробы вдоль тротуара, сырость, пар изо рта. А однажды, если мне удастся стать хорошим человеком, я об этом забуду.
38
Снова идет снег. Город парализован, мы примостились в конце длинного хвоста машин. Усталая, разгоряченная, Клаудия сидит рядом со мной. Все на ней промокло насквозь. После уроков она играла в снежки со своими одноклассниками — мальчики против девочек. Я ей разрешил, хотя завтра и послезавтра у нее соревнования по художественной гимнастике, и не дай бог, она ушибется, и я даже не стал возражать против того, чтобы она села в машину вся мокрая — ну и пусть испортится кожаная обивка сидений. Похоже, что она переживает это событие, как волшебный момент в своей жизни, для нее это как возвращение в раннее детство: делать все импульсивно, не пускаясь в размышления, испытывать радость, удовольствие, словом — переживать массу приятных эмоций, не омраченных мыслью о том, а что же будет дальше; было бы настоящим преступлением с моей стороны испортить ей такой праздник души. Став взрослой, она когда-нибудь вспомнит этот день, хотя мне еще очень трудно представить ее взрослой: «Тогда я училась в начальной школе, в тот день шел снег, после уроков мы устроили бой в снежки с мальчишками из нашего класса». И, кроме всего прочего, мне подумалось, что вернуть ее в реальность сейчас, когда она упивается настоящим — сейчас заставить ее думать о завтрашних соревнованиях, о риске простудиться, или беспокоиться об обивке сидений в моей машине — было бы равносильно напоминанию о том, что ее мать умерла. Я ей разрешил наиграться от души, я разрешаю ей все: она у меня живет внутри воздушного шара, моя девочка, и я делаю все, что в моих силах, для того, чтобы он не лопнул. |