Это ж надо! Не почувствовал, что рассвело, не услышал ни утреннюю музыку по радио, ни того, как возились соседи. Даже завтрак проспал. Хорошо хоть, что Краслен работал во вторую смену: не с восьми, а с часу.
Соседи уже ушли. На столике валялась вчерашняя газета с сообщениями про бойню в Чунчаньване и про марокканскую кобылку. Сверху помещались два стакана в подстаканниках и чей-то портсигар. Мусорная корзина была доверху забита скомканными чертежами. Краслен оделся, вышел в коридор, откуда доносились звуки марша — бодрого и яркого, какого-то светящегося, что ли.
Прямо перед дверью в его комнату на белом полу лежал огромный лист ватмана. По нему, передвигая вырезки журналов и газет, ползал художник. Со своим коллажем, места для которого в жилой комнате не хватало, он возился уже пятый день.
Сверху, из спортзала, слышалось, как мяч бьется об пол, как кто-то прыгает, как весело скрипят спортивные снаряды. Снизу раздавался детский крик — там были ясли. Через окна в полный рост струился свет, и было видно, как на внутреннем дворе, построившись рядами, дошколята, дети комбинатовцев, в одних трусах и майках делают гимнастику.
Мимо шел по пояс голый Революций. Бросил:
— Ба! Да ты небось едва проснулся! — И в шутку хлестнул Краслена полотенцем. — Слышал?
— Что?
— «Что»! Эх ты, соня! Да в Шармантии в правление союза переплетчиков двух наших нынче выбрали! Ну, в смысле, коммунистов! Наконец-то! Обошли-таки буржуйских болтунов!
— А… Это здорово…
— Сегодня в стенгазету напишу. Ну ладно, некогда. Увидимся еще!
Люсек исчез. Краслен пошел, умылся («Интересно, как у пролетариев Шармантии дела с водоснабжением и зубным порошком? Наверняка не хватает»). Оставалось полчаса до выхода на смену, так что начинать какие-то серьезные занятия — например, идти в бассейн жилкомбината, или, там, в библиотеку, или в музыкальную комнату — бесполезно. В столовой завтрак уже кончился, обед не начался: там делать было нечего. Кирпичников решил пойти на верхнюю террасу: прогуляться, глянуть на коллекцию тропических растений, разводимых юнкомами.
Отсюда, с тридцатиэтажной высоты, открывался превосходный вид на улицу. По мокрой, только что политой и поэтому блестящей мостовой текли людские реки. Лето, кажется, вошло в свои права. В одежде пешеходов преобладали белый и серебристый цвета. На фоне светлых зданий, полностью лишенных глупых украшений и прекрасных своей гладкой лаконичностью, на фоне столь же светлой мостовой из искусственного камня, под лучами бодрого, воинственного солнца зрелище спешащих по делам свободных людей рождало ощущение чего-то очень чистого, правдивого и ясного. Нет, конечно, были тут и яркие цвета: флажки на зданиях, тюбетейки, зелень на газонах. Эти красочные пятна лишь подчеркивали царство чистоты и белизны. Наверно, если бы Краслену встретился какой-нибудь рабочий с головой, отравленной фашистской или просто буржуазной пропагандой, то Кирпичников пришел бы с ним сюда, на комбинатскую террасу. Показал бы ему сверху жизнь красностранцев. И рабочий, разумеется, не смог бы не поверить в коммунизм. Его бы впечатлило, покорило, восхитило все вокруг: и махолетчики, все время проплывающие в воздухе, и шелест шин автомобилей — самых мощных в мире, и блистание солнцеуловителей (источников энергии), и зрелище высоких труб заводов с поднимающимся дымом, и шумящий геликоптер, приземлившийся на крыше женского крыла жилкомбината…
«Неужели человек, который это видел, может быть вредителем? — подумалось Краслену. — Кто, кто, кто?! Ну не Пятналер же! И никак не Клароза. Вряд ли Аверьянов. Ну, а что касается Бензины…»
— Эй, Краслен! — окликнул кто-то.
За спиной стоял Маратыч.
— Дышишь воздухом?
— Ну да… Пожалуй, так…
— Наверно, размышляешь?
— Не без этого. |