Изменить размер шрифта - +
Я, батушка, этим смутился и не знаю, что думать, что это значит? Марфа Андревна до сего времени, идучи с отцом Алексеем, все о покосах изволили разговаривать и внимания на меня будто не обращали, а тут вдруг ступили ножками на крыльцо, оборачиваются ко мне и изволят говорить такое слово: «Вот тебе, слуга мой верный, отпускная, пусти своих стариков и брата с детьми на волю», и… и… бумагу-то эту… отпускную-то… за жилет мне и положили… Ну, уж этого я не перенес… (Николай Афанасьевич приподнял руки вровень с своим лицом и заговорил):

 

«Ты, – говорю ей в своем безумии – жестокая, – говорю, – ты жестокая! За что, говорю, – ты хочешь раздавить меня своей благостью!» – и тут грудь мне перехватило, виски заныли, в глазах по всему свету замелькали лампады, и я без чувств упал у отцовских возов с тою отпускной.

 

– Ах, старичок прелестный! – воскликнул растроганный дьякон Ахилла, хлопнув по плечу Николая Афанасьевича.

 

– Да-с, – продолжал, вытерев себе ротик, карлик. – А пришел-то я в себя уж через девять дней, потому что горячка у меня сделалась. Осматриваюсь и вижу, госпожа сидят у моего изголовья и говорят: «Ох, прости ты меня Христа ради, Николаша: чуть я тебя, сумасшедшая, не убила!» Так вот-с она какой великан-то была, госпожа Плодомасова!

 

– Ах ты, старичок прелестный! – опять воскликнул дьякон Ахилла, схватив Николая Афанасьевича в шутку за пуговичку фрака и как бы оторвав ее.

 

Карлик молча попробовал эту пуговицу и, удостоверившись, что она цела и на своем месте, сказал:

 

– Да-с, да, ничтожный человек, а заботились обо мне, доверяли; даже скорби свои иногда открывали, когда в разлуке по Алексее Никитиче скорбели. Получат, бывало, письмо, сейчас сначала скоро-скоро пошептом его пробежат, а потом и всё вслух читают. Оне сидят читают, а я перед ними стою, чулок вяжу да слушаю. Прочитаем и в разговор сейчас вступим:

 

«Теперь его в офицеры, – бывало, скажут, – должно быть, скоро произведут».

 

А я говорю:

 

«Уж по ранжиру, матушка, непременно произведут».

 

«Тогда, – рассуждают, – как ты думаешь: ему ведь больше надо будет денег посылать?»

 

«А как же, – отвечаю, – матушка? обойтись без того никак нельзя, непременно тогда надо больше».

 

«То-то, – скажут, – нам ведь здесь деньги все равно и не нужны».

 

«Да нам, мол, они на что же, матушка, нужны!»

 

Тут Николай Афанасьевич щелкнул пальчиками и, привздохнув, с озабоченнейшей миной проговорил:

 

– А сестрица Марья Афанасьевна в это время молчат, покойница на них за это сейчас и разгневаются, – сейчас начинают деревянностью попрекать: «Деревяшка ты, скажут, деревяшка! Недаром мне тебя за братом-то твоим без денег в придачу отдали».

 

Николай Афанасьевич вдруг спохватился, покраснел и, повернувшись к своей тупоумной сестре, проговорил:

 

– Вы простите меня, сестрица, что я это рассказываю?

 

– Сказывайте, ничего, сказывайте, – отвечала, водя языком за щекою, Марья Афанасьевна.

 

– Сестрица, бывало, расплачутся, – продолжал Николай Афанасьевич, – а я ее куда-нибудь в уголок или на лестницу тихонечко с глаз Марфы Андревны выманю и уговорю: «Сестрица, говорю, успокойтесь, пожалейте себя; эта немилость к милости», – потому что я ведь уж, бывало, знаю, что у нее все к милости.

Быстрый переход