Изменить размер шрифта - +
И об этом надо иметь заботу, чтоб не пошло добро прахом. Ефрем Маркелович поведал гостю по дороге о своем житье-бытье. Не все, конечно, подряд — с выбором.

Отец, Белокопытов Маркел Савельевич, не утруждал землю своим долгим пребыванием на ней — умер сорока семи лет от роду. А вскоре, как говорят, и жену позвал за собой. Ефрем остался молодой и неразумный один-одинешенек. Угляди-ка за всем!

Ладно, что бабенка, с которой успел Ефрем обвенчаться по родительскому благословению, оказалась такая ухватистая, такая расторопная, как мельница, — и жернов крутит, и воду на поля качает, и муку в мешки ссыпает. И откуда бы ей все хозяйские премудрости знать? Росла сиротой, ходила по людям из деревни в деревню, чтоб кусок хлеба заработать да лоскут холста припасти, прикрыть бренное тело.

Поначалу люди шутили: «Ой, сошелся черт с младенцем. Пустит Ксюха Белокопытов двор по ветру». А вышло наоборот — Ксения в Подломном дом по уздцы держит, а сам Ефрем на заимке и по округе вожжой правит! Прибыток с заимки от промыслов, от подрядных работ на тракте, от дойных коров, от продажи ржи, овса, гречихи, меда, воска — все в один котел. Будто сам Бог подрядился Белокопытову способствовать во всех делах. Да только вечно ли это благоденствие? Удача и беда по соседству друг с другом ходят.

Ну а из всех бед людских одно из самых тяжких — остаться в молодости вдовцом. Недаром говорится: лучше три раза погореть, чем раз овдоветь.

Ушла Ксения — и закончился дом Белокопытова. В одном углу щель, в другом — прореха, успевай только поворачиваться. Кинулись к Ефрему со всех сторон свахи: «Женись поскорее, мужик, пока не пошел твой очаг на развал».

А Ефрем Маркелович о женитьбе и слушать не хочет, ни к одной невесте не лежит его сердце, а до той, которую принимает душа, далеко, как до неба, хотя и рядом почти. Приналег Ефрем Маркелович на собственные силы. Гнет хребет и день и ночь за двоих — и за жену и за себя…

До заимки оказалось неблизко. По дороге и разговоры заводили о том, о сем, и слегка подремывали, пригретые солнцем, и пробовали в полголоса песни петь: «Степь да степь широка лежит…»

В одном месте телегу так сильно тряхнуло на корнях лиственницы, что вылетели из нее и покатились, подминая заросли иван-чая, бочонки, ящички закувыркались как живые.

Конь остановился, почуяв неладное. Белокопытов бросился подбирать бочонки и ящики. Шубников решил помочь ему. Схватив ящик, зашитый в брезент и перевязанный шпагатом крест-накрест, торопливо опустил его. Ящик был знаком до подробностей. Особо запомнилась буква Ф, выведенная черной мастикой на боковинке ящика. Именно такие ящики лежали на телегах, когда Шубников ехал с Петром Ивановичем в Томск. Их было всего-то штук пять, и почему-то именно к ним по-особенному пристально отнесся исправник Василий Васильевич Шароглазов. Поднимал над телегой, встряхивал, ощупывал. Возможно, что-то настораживало его, возникали какие-то догадки и подозрения. А может быть, в них-то и лежали предметы, которые не позволялось перевозить, согласно строжайшему наставлению из Москвы, потому что адресовались они раскольникам. Но тогда почему ящики оказались у Белокопытова?

То, что их мог взять Макушин, это Шубникова не удивляло. Петр Иванович был человек не только добрый, отзывчивый к чужим просьбам, но и свободолюбивый, противник всякого гнета, а уж религиозного тем паче; кто во что желает верить, тот и пусть себе верует. Сам Макушин поклонялся православию, но чтоб насильно обращать других в свою веру, это он считал дикостью, откровенным варварством.

Шубников поднял и второй ящик, положил его на телегу. Первое побуждение, которое он почувствовал — сказать Белокопытову, что эти ящички он уже видел по дороге в Томск, поинтересоваться, этак запросто, что, мол, в них запечатано и почему клинский исправник Шароглазов был явно насторожен к этим ящикам.

Быстрый переход