В первый раз он позамешкался у молодой жены старого Бермяты; во второй раз тайна его посещения выдается предательскою порошею и оглашается не его хвастовством, а речами других, и речами, против обыкновения, умеренными, даже поэтическими. За Чурилу можно поручиться, что он не стал бы ломаться над жертвою своего соблазна, не стал бы хвастаться победою во честном пиру; тем более можно поручиться, что он не стал бы бить женщину по щекам или толкать ее пинками – «женский-де пол от того пухол бывает». А между тем он не неженка, не сентиментальный воздыхатель, а сильный могучий богатырь, удалой предводитель дружины храброй. Конечно, он смешон, когда перед ним, вместо китайского зонтика, несут подсолнечник[137 - «Подсолнечник» в текстах Кирши Данилова – зонтик.], чтоб не загорелось от солнца его лицо белое; но он смешон грациозно: он женский угодник, который дорожит своею наружностию, а не неженка запечный, не беззубый и безкогтный лев нашего времени.
* * *
Просим читателей вспомнить, что в поэме о женитьбе князя Владимира вскользь является лицо Ивана Гостиного сына: теперь мы познакомимся с ним., как с героем особенной поэмы. Это представитель другого сословия, всегда столь важного в начале гражданских обществ: хоть он не торговец, а богатырь, однако он явно сын купца, силою и храбростию севший при дворе князя Владимира на богатырское место.
У князя Владимира было пирование – нечестный пир, а и было столование – почестный стол на многи князи, бояра и на русские могучие богатыри и гости богатые. Будет день в половину дня, будет пир во полупире: Владимир-князь распотешился, по светлой гридне похаживает, таковые слова поговаривает: «Есть ли-де кто в Киеве таков молодец, что похвалился бы на триста жеребцов – из Киева бежать до Чернигова два девяносто-та мерных верст, промеж обедней и заутреней?»
Вызвался Иван Гостиный сын и побился о велик заклад – не о сте рублях, не о тысяче, о своей буйной головушке. Князья, бояре и гости-корабельщики держат заклад за Владимира на сто тысяч; а за Ивана никто поруки не держит; пригодился тут владыка черниговский и держит за него поруки крепкие на сто тысячей. Выпил Иван чару зелена вина в полтора ведра, походил он на конюшню белодубову, ко своему к доброму коню бурочке, косматочке, троелеточке, падал ему во пряное копытечко, сам плачет, что река льется. Выслушал добрый конь про кручину Ивана и сказал ему не печалиться:
«Сива жеребца того не боюсь,
Кологрива жеребца того не блюдусь,
В задор войду – у Воронка уйду».
Только велел он своему ласковому хозяину водить себя по три зари, поить сытою медвяною и кормить сорочинским пшеном. «А как, говорит, придет тот час урочный, ты не седлай, Иван, меня добра коня, только берись за шелков поводок; вздень на себя шубу соболиную, котора шуба в три тысячи, пуговки в пять тысячей; я стану бурка передом ходить, копытами за шубу посапывати и по черному соболю выхватывати, на все стороны побрасывати, – князи, бояры подивуются, и ты будешь жив – шубу наживешь, а не будешь жив – будто нашивал». И все было по сказанному, как по писанному. Зрявкает бурко по-туриному, он шип пустил по-змеиному; триста жеребцов испужалися, с княженецкого двора разбежалися; сив жеребец две ноги изломил, кологрив жеребец тот и голову сломил, полонен Воронко в Золоту Орду бежит, он, хвост подняв, сам всхрапывает, а князи, бояры и все люди купецкие испужалися, окарачь они по двору наползалися; а Владимир-князь со княгинею печален стал; кричит в окошко косящатое, чтоб 'Иван уродье увел со двора, «за просты поруки крепкие, записи все изодраны». |