Высохшие и
набрякшие. Лишь слипшиеся пряди,
нетронутые струпьями, и взляд
принадлежали школьнику, в мои,
как я в его, косившему тетради
уже двенадцать лет тому назад.
"Как ты здесь оказался в несезон?"
Сухая кожа, сморщенная в виде
коры. Зрачки -- как белки из дупла.
"А сам ты как?" "Я, видишь ли, Язон.
Язон, застярвший на зиму в Колхиде.
Моя экзема требует тепла..."
Потом мы вышли. Редкие огни,
небес предотвращавшие с бульваром
слияние. Квартальный -- осетин.
И даже здесь держащийся в тени
мой провожатый, человек с футляром.
"Ты здесь один?" "Да, думаю, один".
Язон? Навряд ли. Иов, небеса
ни в чем не упрекающий, а просто
сливающийся с ночью на живот
и смерть... Береговая полоса,
и острый запах водорослей с Оста,
незримой пальмы шорохи -- и вот
все вдруг качнулось. И тогда во тьме
на миг блеснуло что-то на причале.
И звук поплыл, вплетаясь в тишину,
вдогонку удалявшейся корме.
И я услышал, полную печали,
"Высокую-высокую луну".
1966 -- 1969
x x x
Здесь жил Швейгольц, зарезавший свою
любовницу -- из чистой показухи.
Он произнес: "Теперь она в Раю".
Тогда о нем курсировали слухи,
что сам он находился на краю
безумия. Вранье! Я восстаю.
Он был позер и даже для старухи --
мамаши -- я был вхож в его семью --
не делал исключения.
Она
скитается теперь по адвокатам,
в худом пальто, в платке из полотна.
А те за дверью проклинают матом
ее акцент и что она бедна.
Несчастная, она его одна
на свете не считает виноватым.
Она бредет к троллейбусу. Со дна
сознания всплывает мальчик, ласки
стыдившийся, любивший молоко,
болевший, перечитывавший сказки...
И все, помимо этого, мелко!
Сойти б сейчас... Но ехать далеко.
Троллейбус полн. Смеющиеся маски.
Грузин кричит над ухом "Сулико".
И только смерть одна ее спасет
от горя, нищеты и остального.
Настанет май, май тыща девятьсот
сего от Р. X., шестьдесят седьмого.
Фигура в белом "рак" произнесет. |