|
В сердце Эмили забушевала орда чувств, усмирить которые не могла никакая Внутренняя Полиция.
Непрошеный гость словно бы не заметил движения в верхнем этаже «Усадьбы», которую он так нагло осквернял. Он словно бы весь сосредоточился – почти молитвенно – на намыливании своей мускулистой внушительной фигуры с помощью куска мыла, тряпки и содержимого дождевой бочки, стоявшей прямо под окном Эмили. Возле кучкой лежала его простецкая одежда, шляпа странника нелепо венчала его ниспадающие, подернутые сединой волосы, и он продолжал свое омовение с непринужденностью, будто был в полном одиночестве посреди какой‑нибудь канзасской прерии.
Впиваясь мужскими пальцами ног в почву, он намылил свои ляжки, он намылил свои бедра… он намылил свои детородные части! Эмили побледнела при виде этой до сих пор скрытой мужской принадлежности, и непонятный трепет пробежал по всем ее нервам. Напомнив себе о своем Белом Выборе, она с довольно большим усилием подняла глаза выше нижней генеративной области.
Гигант принялся тереть свои по‑мужски могучие грудь и руки, эти последние неопровержимо являли отлично развитые мышцы поденщика. Эмили подумала, что, возможно, какой‑нибудь новый работник, нанятый ее отцом до его отбытия, забрел в сторону от предназначенного для них сарая, а теперь вздумал мыться у всех на виду, как деревенский простак.
Весь намыленный гигант прервал свое занятие. Он простер пенные руки к новорожденному солнцу, будто приветствуя брата. Затем, сокрушив утреннюю тишь (и остатки самообладания Эмили!), он оглушительно возгласил:
– Славны каждый мой орган, моя принадлежность, как любого, кто честен и чист! Нет в них скверны ни дюйма, ни дюйма частицы, и привычны равно должны они быть!
Этого нежданного необузданного возгласа Эмили не снесла. В полуобмороке она поникла на подоконнике, и внезапное благоухание нескольких преждевременно распустившихся гроздей сирени овеяло ее, наполнило сладостью ноздри.
Тут она столкнула вниз стоявшую на самом краю корзинку. Привязанная на длинной веревке корзинка служила средством для угощения сластями соседских детей в те дни, когда она не чувствовала в себе сил покинуть свою комнату.
Эмили следила за падением корзинки. Казалось, она кувыркается вниз с неестественной медленностью, будто ей, чтобы падать в пронизанном светом весеннем воздухе, требовалась Грозная Приглушенная Вечность.
Однако корзинка все же достигла конца своей привязи, несколько раз подпрыгнула с угасающей энергией, и Время возобновило свой обычный ход.
Внимание сумасшедшего наконец‑то было привлечено. Он повернулся и из‑под скалистых бровей устремил вверх на Эмили взгляд глубоких серых глаз. Снял шляпу, отвесил поклон и разразился странно метрической речью:
– Двадцать восемь парней купаются возле берега, двадцать восемь парней и все такие зовущие; двадцать восемь лет женской жизни и все такие одинокие. У нее прекрасный дом на берегу, она прячется, красивая, пышно одетая, за ставнями окна. Какой из парней особо ей нравится? Даже самый невзрачный из них прекрасен в ее глазах!
Негодование пришло на смену смущению. Эмили выпрямилась и совладала с голосом:
– Если вы, сэр, предаетесь какой‑то странной поэзии, поверьте, она произведет больше впечатления в устах одетого барда! И позвольте вам сказать, что мой возраст ближе к тридцати, чем к двадцати восьми!
И Эмили захлопнула ставни между собой и голым мужчиной.
Дрожа от ярости и бессилия, Эмили бросилась вниз по лестнице, ее волосы все еще сохраняли беспорядок сна.
В кухне она увидела, что ее младшая сестра Лавинья щурится сквозь канифасовую занавеску на моющегося мужлана, который теперь усердно ополаскивался, окатывая себя ведрами дождевой воды из бочки.
– Винни!
Сестра Эмили подпрыгнула.
– Эмили! Так ты его видела?
– Конечно, видела. Как я могла бы пропустить подобное зрелище? Мое зрение слабо, не отрицаю, но не настолько. |