Изменить размер шрифта - +
Я ненавидел приятелей матери, посылавших меня за бутылкой и папиросами. Я не мог признать свою жизнь нормальной. Но надолго ли меня могло хватить, если б я не видел примера жизни другой? Хотя слово "пример" здесь неуместно. Старик не мог быть примером для семилетнего мальчишки. Круг его интересов был для меня полностью недоступен. Что же привлекало меня? Шоколадные конфеты, которых я никогда не видел дома? Удивительно, но тоже нет! Теперь мне понятно, что я находился под влиянием высокоорганизованной личности. Я смотрел на старика, как на чудо, не нуждающееся в объяснении. И хорошо, что он умер до того, как я вернулся в город. Теперь я бы увидел в нем крупнейшего ученого и только, может быть, обиженного, с человеческими слабостями, но не явление высшего порядка…"

— Хороши грибки. Но мне больше нравится ваша история.

— В самом деле? Я болтлив, конечно, однако если вас это не утомляет…

Он зажег новую сигарету.

— Все, о чем я говорил, было до войны, давно. Потом мы долго не виделись. Моя жизнь шла, как всегда, нормально. Мы эвакуировались в Ташкент, отец получал хороший паек.

— Простите, а ваш отец не испытал трудностей…

— Я понимаю. Нет. Честно говоря, он был для этого недостаточно талантлив. Вернее, у него не было того таланта, который делает ученого непримиримым. Его стихия — компромисс. Однако это уже выходит за рамки вашего вопроса.

— Да, я спросил между прочим.

— Так вот. Мы жили в Ташкенте, потом вернулись. Я окончил школу, поступил в университет и, конечно же, давно забыл об Антоне, когда он появился снова. До войны Антон был пареньком хоть и не слабым, но довольно-таки тощим. Брал больше упрямством. А тут приходит ко мне верзила, еле узнал.

— Антон я, — говорит, — Тошка. Неужто не помнишь?

Как не вспомнить! Вспомнил. Оказывается, он с матерью уехал в деревню, там и застрял. Прихватили их немцы. В сорок третьем только освободили. Жизнь наладилась понемножку. Стал Антон ходить в школу Окончил, как и я, с медалью. Приняли его на биофак…

Но в эти годы мы мало виделись. Я учился двумя курсами старше, а главное — время нас по-разному шлифовало. Он еще носил широкие брюки и выстригал затылок под полубокс. А меня прорабатывали за "стиль". Встретимся иногда в коридоре или в читалке: "Привет!" — "Привет!" — "Как жизнь молодая?" — "Помаленьку". И расстались. Так и шло время.

На эстраде вдруг заиграла музыка, и появилась певица. Она помахала кому-то рукой. В зале захлопали.

— Любимица публики, — пояснил Рождественский и осмотрел пустой графинчик. — Кажется, есть смысл добавить?

Мазин не возражал.

— Смешно все это, правда? — спросил Рождественский, отыскивая глазами официантку.

— То, что вы рассказываете?

— Нет, то, что я рассказываю. — Он перенес ударение на слово "я". Сам факт. Ни с того ни с сего начал изливаться. Если бы нас слышали люди, которые меня знают, они были бы поражены. Я терпеть не могу "славянской души" нараспашку, всей этой достоевщины. Считаю себя вполне современным. Меньше эмоций — больше дела. Болтовни у нас и так в избытке. Деловой человек должен быть сдержан. И вдруг оказывается, что ты все-таки не англичанин.

Он нашел официантку:

— Надюша, не сочти за труд!

И снова повернулся к Мазину:

— Просто смешно, но природа берет свое. Через все наслоения цивилизации вдруг пробивается что-то неодолимо исконное, от предков.

— А кто ваши предки?

— Во мраке веков. Увы, не аристократы. Дед был сельским попом. А его дед, наверно, землю пахал, как у Базарова. Собственно, теперь, после революции, предки у всех одни. Голубая кровь доит коров в Аргентине, как утверждал поэт, а мы все черноземье, из Центральной полосы в основном.

Быстрый переход