Когда я уезжала в клинику, кухня все так же была завалена едой и посудой, а машина Роджерсона стояла на прежнем месте. Потом кто-то забрал ее. Может быть, Дейв. Неважно. Одна мысль о том, что машина Роджерсона стоит на нашей улице, пугала меня, как если бы он находился в ней, совсем недалеко от меня. Это не давало мне заснуть, я проигрывала все случившееся в мыслях всю ночь напролет. Раньше я думала, что такое возможно лишь в фильмах, но я ошибалась.
Об «Эвергрине» я слышала и раньше. Мы с Кэсс частенько потешались над клиникой и теми, кто лежит в ней, когда видели рекламу по телевизору. В нашем понимании типичной обитательницей центра была какая-нибудь нарко-зависимая дамочка с огромными кругами под глазами, тощая, как жердь, с сигаретой в одной руке и бутылкой водки в другой. «В «Эвергрине» мы вас не вылечим, но сделаем все, чтобы вы излечились самостоятельно!» — говорил счастливый голос за кадром.
— Эй, Кэсс, — хихикала я, — передай мне зубную пасту.
— Кейтлин, — отвечала она, ее лицо было серьезным и сосредоточенным, — я не могу дать тебе пасту. Но я сделаю все, чтобы ты могла взять ее самостоятельно.
После этого сестра кидала мне тюбик или толчком посылала его скользить ко мне по полу. Ха-ха.
Теперь это не казалось мне таким смешным.
Технически, я оказалась в «Эвергрине» из-за наркотиков — мама нашла пакетик и сигареты в кармане моей сумки. Но все знали о синяках и Роджерсоне, так что наркотики были лишь сопутствующей причиной.
Первые сутки я не могла говорить с родителями. Ни слова не вылетало из моего рта, как бы я ни старалась сказать, что сожалею, как бы я ни пыталась объяснить все. Я просто молча сидела в комнате, подтянув колени к груди, пока мама сновала туда-сюда, собирая мои вещи. На следующее утро мы поехали в «Эвергрин», на улице шел дождь, и ни один из нас не проронил ни слова всю дорогу. В этом молчании у меня было время подумать, и я вдруг поняла, что мы уже очень давно не упоминали вслух имя сестры. Да, вот теперь мне действительно удалось выйти из ее тени, но все вышло не совсем так, как я планировала.
Нас встретила администратор, которая зарегистрировала меня и показала мою комнату. Мы с мамой поднялись наверх, и мама разобрала для меня кровать, повесила одежду в шкаф, а папа в это время стоял у окна, сунув руки в карманы и безотрывно глядя на капли, стекающие по стеклу.
— Я приеду к тебе в среду, — сказала мама, прижимая меня к груди, когда для них настало время уезжать. Она все еще прикасалась ко мне с осторожностью, как будто я могла расколоться на тысячу осколков от самого небольшого давления. — Я привезу твой синий свитер и какой-нибудь милый плед на кровать, хорошо?
Я кивнула. Папа обнял меня и поцеловал в макушку, на прощание сказав:
— Держись, детка. Ты сильная девочка.
Я стояла в дверях и наблюдала, как они идут к выходу, мама оборачивается через каждые несколько шагов и украдкой вытирает глаза. Когда главная дверь закрылась за ними, я вернулась к своей кровати, села на нее и начала плакать.
Я не могла остановиться два дня. Я плакала в комнате и в столовой. Во время групповой, индивидуальной и специализированной терапии. Во время занятий творчеством. В личное время. Я плакала, когда резала картофельный салат, помогая на кухне. Я плакала, глядя на круглую желтую луну за окном.
Я словно оплакивала все произошедшее с того дня, как Кэсс ушла из дома, оставив после себя ужасный беспорядок в наших жизнях.
Я рыдала по Роджерсону, по сестре, по самой себе. Я плакала потому, что была опозорена перед всеми людьми, пришедшими на вечеринку к моим родителям. Я плакала, думая о Рине и о том, что у меня, наверное, нет возможности с ней помириться. Я плакала, потому что скучала по Роджерсону, хоть и понимала, что это безумие. |