У меня внутри все кипело после похода к «Мобил» и обратно, и от обеда, пахнущего собачьим мясом, мне делалось нехорошо.
– Ты есть не рвешься? – спросил отец.
– Да нет, есть я хочу.
– Извини, это не мамочкин яблочный пирог. Только должен тебе заметить, что даже будь она здесь, не думаю, чтоб пекла тот пирог.
– Я что, похож на малыша, которому пирог нужен?
Он бросил на меня косой взгляд и сказал:
– Ты похож на малыша, которому нужно вколоть что-то для лечения изжоги, нарушений пищеварения, расстройства желудка и тошноты. Ты в порядке?
– Я просто собираюсь посидеть в тишине и поостыть, – ответил я. – Я так не жарился с тех самых пор, как отбивался от вьетконговцев близ Кхесани.
– Не будем болтать об этом. Если я начну думать о ребятах, которых мы там оставили, то стану плакать во взбитые сливки.
Я вышел, насвистывая «Спокойной ночи, Сайгон». Мы с папой без устали готовы вспоминать, как вместе сражались с северными вьетнамцами, как перебрасывали оружие контрас, как едва уцелели после аварии вертолетов, отправившись в Иран освобождать заложников. Правда состояла в том, что ни один из нас ни разу не покидал Калифорнию, если не считать одной поездки на Гавайи, когда мы еще жили одной семьей в традиционном смысле. Уж кто и искал приключений в местах куда как отдаленных, так это моя мать.
Формально мои родители все еще состояли в браке, только мать моя жила среди племен на побережье Юго-Западной Африки и дома провела всего четыре месяца за последние четыре года. Когда она жила в Штатах, мне делалось не по себе. Разговоров мы не вели: беседовать с моей матерью значило блуждать в нескончаемых словесных лабиринтах, обсуждая темы, охватывающие феминизм и социализм, а также мои эмоции по поводу собственной сексуальной идентичности. Бывало, иногда она попросит меня присесть рядом с нею на диван и примется читать мне статью о женском обрезании из «Нэшнл джеографик». Или возьмется утверждать, что обыкновение женщин брить себя под мышками есть форма патриархальной власти, а потом так и смотрит на меня с каким-то враждебным очарованием, словно бы в ожидании, что я примусь осуждать пучки седой волосни у нее под мышками. Как-то я спросил отца, почему они не живут вместе, и он сказал: потому, что она сверкает, как бриллиант.
Точно – бриллиант, по-моему. Я читал ее книги – они из тех, что вы назвали бы захватывающими. Но чем я попросту любовался, так это ее умением сводить воедино различные небольшие наблюдения, а потом вдруг разворачивать их перед тобой (словно веер раскрывать), выявляя единую великую сущность. Любознательность захватывала ее всецело, буквально зачаровывала ее. Не думаю, что в голове ее оставалось место для заинтересованности мужем и сыном.
Я растянулся на диване под панорамным окном, в сумраке гостиной. Наверное, с полминуты водил большим пальцем по краю фото в кармане рубахи, прежде чем осознал, что делаю. Что-то во мне никак не желало смотреть на него – ни сейчас, ни вообще, – что было ощущением не из привычных. В конце концов, это ж всего-навсего фото: я сижу у аппарата с содой и читаю журнал. Ничего в том плохого или странного, если не знать, что снимок был сделан сегодня, а показывал то, что происходило дни, если не недели назад.
Что-то во мне не желало смотреть на него – и что-то не позволяло мне с собою справиться.
Вынув снимок из кармана, я повернул его так, чтобы разглядеть его в жутковатом свете дневной грозы. Если у призраков есть цвет, то это цвет готовой разразиться августовской грозы. Небо в точности похоже на мерзкую серость только-только начавшего проявляться снимка «Полароида».
На фотографии я склонился над потрепанным номером «Популярной механики», выгляжу толстым и непривлекательным. |