Где вырос.
Я тут же занервничал: я не мог себе позволить нанять нелегала и потерять лицензию, если его поймают.
Мальчишка (и где он так наловчился отгадывать мысли?) сунул руку в карман драных шортов и протянул мне шероховатую от песка карточку с удостоверением личности. На голограмме был он сам. Я ее согнул, чтобы посмотреть статус: карточка стала ярко-зеленой, удостоверяя, что он гражданин. Звали его Чарли Мень.
— Мой отец был американцем, — с бесхитростной улыбкой пояснил он. — Мама из Мехико-Сити. Нам пришлось долго жить на юге, пока папа не умер. Потом я поехал на север.
Я вернул ему карточку. Не знаю, в какой момент нашего короткого разговора я решил дать ему шанс. Нет, разумеется, у меня были и скрытые мотивы: перед моим мысленным взором уже стояли богатые и одинокие вдовы, которых он сюда привлечет.
— Работа твоя, — сказал я, и мы снова обменялись рукопожатием. — Как тебя называть для публики?
Сверкнули белые-белые зубы.
— Малыш Шарлемань.
Я улыбнулся — впервые за долгое время.
— Мило. — Воспоминания всколыхнулись, забурлили, и одно всплыло на поверхность. — Слушай, а ведь, кажется, когда-то была одна песня…
— Стили Дэн, — сказал он. — Семидесятые. Мой отец все время ее крутил.
Он уже больше не улыбался, и я тоже.
Мы оба знали, что это очень грустная песня.
В тот вечер, когда я их познакомил, на мне был льняной костюм цвета пелен мумии, грубый, небеленый беж. В тот год у мужских костюмов не было лацканов, и потому мой фирменный цветок — черная гвоздика — был приколот над сердцем.
В «La Pomme» было темно, если не считать мягкого голубовато-зеленого свечения от би-О-литов на каждом столике и вдоль стойки бара. Мне всегда казалось, что в целом они создают эффект подводного грота, освещенного гнилушками в руках утонувших мужчин и женщин, которые сидят словно бы на коралловых престолах, более живые, чем трупы, но не менее бесчувственные.
«Отец твой спит на дне морском, он тиною затянут…»
Окна на веранду походили на две огромные плиты эбонита. У закрытой двери стоял один из людей Дитериджа, заботливый вышибала и разглаживатель вздыбленной шерсти, которому было явно не по себе в костюме.
Я ходил среди завсегдатаев, исполняя их фривольные, зачастую выраженные лишь намеками капризы. Как обычно, я ненавидел себя за то, что пресмыкаюсь перед ними. Но в то время мне казалось, что больше мне ничто не по плечу, и непритязательная ниша, которую я себе здесь нашел, давала презренную защищенность.
Чарли еще только предстояло выступить со своей первой композицией. Всего третий вечер с его программой, а народу уже прибавилось. Как я и прикидывал, он привлек многих унылых хищниц и хищников в летах, будто испускал какой-то феромон юности и потенциала. Я заметил, что за одним столом сидят Лора Эллис, Симон Ридзель и Маргерита Энгландер: трио безупречно причесанных, хорошо сохранившихся Парок, наманикюренные ногти у каждой достаточно длинные и острые, чтобы перерезать нити.
Вернувшись к бару, я отпил моей обычной минералки с лимоном и стал ждать, когда появится Чарли.
Ровно в полночь Малыш материализовался на сцене, освещенной одним узким лучом софита. Устроившись на высоком барном стуле, он зацепился босыми ногами за ножки. Одет он был в одну из моих белых рубашек, висевшую на нем мягкими складками, и свои старые обрезанные джинсы. Длинный плоский корпус музцентра балансировал у него на коленях, как двуручный меч его тезки.
Малыш начал играть.
Чарли пел, как птица с прекрасным хохолком и хриплым, но манящим зовом. Он знал множество старых песен, которые гарантированно тронули бы нас, реликтовых динозавров, песен, которые мы считали мертвыми, — наверное, это было наследство отца. |