Я сознавал, что это безумие — пытаться противопоставить их неистовству утлый мой челн, мои с каждым мгновеньем слабеющие силы — их лютости: вот почему я опять сложил весла и отдал свою лодку на волю ветра и волн. Я усилил моления, умножил обеты, примешал к морской влаге ту, что источали мои очи не от страха близкой смерти, но от страха наказания, которое заслужили дурные поступки мои. Словом сказать, несколько дней и ночей носился я по волнам, и в душе моей смятение и отчаяние час от часу росли и росли, пока наконец лодку мою не пригнало к острову, на котором совсем не было людей, зато целыми стаями бродили волки. Я укрылся под сенью прибрежной скалы, сойти же на берег не решился из-за волков, а как скоро укрылся, то принялся за сухари: сухари, правда, намокли, однако нужда и голод не останавливаются ни перед чем. Настала ночь, но не такая темная, как ночь минувшая. Море как будто бы затихало; день грядущий обещал быть спокойным. Я взглянул на небо — расположение светил предвещало штиль и безветрие.
Внезапно при неверном ночном освещении мне почудилось, будто на скалу, заменившую мне гавань, взобрались те самые волки, которых я приметил на берегу, и будто один из них (и так оно и было на самом деле), обратясь ко мне, внятно и отчетливо произнес на моем родном языке:
— Испанец! Выходи в открытое море и где-нибудь в другом месте попытай счастья, если не хочешь, чтобы мы своими зубами и когтями тебя растерзали. И не вздумай спрашивать, кто я таков, а лучше возблагодари небо за то, что ты и в хищном звере нашел участие.
Вы легко можете себе представить, как я был напуган, и все же я был не настолько растерян, чтобы тот же час не послушаться данного мне совета: я вставил весла в уключины, напряг последние усилия и вышел в открытое море. Но как у терпящих бедствия и невзгоды память обыкновенно затмевается, то и не могу я вам точно сказать, сколько еще дней пробыл я в море, поминутно сталкиваясь лицом к лицу не с одною, но с тысячью смертей одновременно; наконец однажды надо мной разразилась страшная буря, и меня вместе с лодкой выбросило на этот остров, как раз напротив подземного хода, через который вы сюда проникли. Лодка почти вся вошла в подземелье, но затем налетевшая волна оттуда ее извлекла; тогда я выпрыгнул из нее и впился ногтями в песок, так что новая волна уже не могла вновь увлечь меня в море. И хотя вместе с лодкой море, казалось, похищало у меня жизнь, — отнять же у моря лодку я был не в силах, — однако я предпочитал умереть какою-нибудь другою смертью, лишь бы остаться на твердой земле: ведь пока человек жив, он все на что-то надеется.
Только успел вымолвить эти слова испанец-варвар (для такого наименования он подавал повод своею одеждой), как вдруг из соседнего помещения, где находилась Клелия, послышались тяжкие стоны и рыдания. К ней поспешили с факелами Ауристела, Периандр, а равно и все прочие, и увидели, что Клелия сидит на шкурах, прислонившись к скале, а угасающий взор ее обращен к небу. Ауристела, приблизившись, заговорила с нею, и в голосе ее слышались скорбь и сострадание:
— Что с тобой, моя родная? На кого ты меня покидаешь, да еще в такое время, когда я особенно нуждаюсь в твоих наставлениях?
Клелия очнулась и, взяв Ауристелу за руку, молвила:
— Дитя мое милое! Если б ты могла заглянуть ко мне в душу, ты бы увидела, что вся она полна тобой. Я бы хотела прожить до тех пор, пока наконец ты не заживешь счастливо, но если богу это не угодно, то я против его воли идти не могу и добровольно предаю свою жизнь в его руки. Об одном прошу тебя, госпожа моя: когда счастье тебе улыбнется, — а оно не может не улыбнуться, — и ты возвратишься в свою отчизну и узнаешь, что отец мой, или мать, или же какой-нибудь более дальний родственник мой еще жив, то скажи им, что я умерла христианкой, верующей в Иисуса Христа, и из лона святой римско-католической церкви не вышла. |