Напомнив себе эту истину, обращаюсь к прекрасным моим странникам, прибывшим по пути в одно не большое, но и не малое селение, коего название я сейчас уже не помню, и увидевшим, что посреди площади, через которую им непременно надобно было пройти, стоит огромная толпа народа, жадно внимающая двум юнцам и не спускающая с них глаз, — юнцы же, одетые так, словно они недавно вырвались из плена, объясняли, что изображает собою раскрашенный холст, который они расстелили на земле. Казалось, они только что сняли с себя лежавшие возле них тяжелые цепи — явные доказательства постигшего их тяжкого бедствия. Один из них, на вид лет двадцати четырех, говоривший внятно и в высшей степени красноречиво, время от времени оглушительно хлопал бичом, или, вернее, хлыстом, точь-в-точь, как кучер, который, желая наказать или припугнуть коней, с невероятным треском рассекает воздух кнутом. Среди тех, кто слушал подробные его объяснения, находились два местных алькальда, оба — старики, хотя один из них казался моложе.
Так вот с чего начал свою речь освобожденный пленник:
— Здесь, сеньоры, нарисован город Алжир, язва всего Средиземноморского побережья, пристанище корсаров, прибежище и оплот пиратов, что выходят на своих судах вот из этой малюсенькой гавани и держат в страхе весь свет, ибо они осмеливаются, миновав Геркулесовы столпы, разорять и грабить отдаленные острова, которые, будучи окружены со всех сторон безбрежным Океаническим морем, могли бы, кажется, чувствовать себя защищенными, во всяком случае, от турецких судов. Судно, нарисованное здесь в уменьшенном виде, как того требуют законы живописи, — это двадцатидвухвесельный галиот, владелец же его и капитан — вот этот турок, что проходит между скамьями, держа мертвую руку, которую он отрубил вон у того христианина и которая служит ему бичом и хлыстом для избиения других христиан, привязанных к скамьям, и со страхом поглядывает, скоро ли настигнут его вон те галеры, что устремились за ним в погоню. Вон тот пленник, что сидит с краю на передней скамье и которому турок отрубленной рукой разбил лицо в кровь, — это я, старший гребец на галиоте, а другой, что сидит рядом, — это мой товарищ, и крови у него на лице меньше, оттого что его не так жестоко избили. Будьте же внимательны, сеньоры: может статься, следя за скорбною моею повестью, вы услышите грозные крики и брань, которою нас осыпáл собака-Драгут, — так звали арраиса этого галиота, корсара столь же знаменитого, сколь и жестокого, не менее жестокого, чем Фаларис и Бузирис, тираны Сицилии; по крайней мере, у меня в ушах все еще звучат: роспени, манахора и дениманийок, произносившиеся им с сатанинскою злобою, — всеми этими словами и выражениями турки пользуются для того, чтобы оскорблять пленных христиан и изрыгать на них хулу; они почитают их за людей низких, бессовестных, нечестивых, злонамеренных и, ради вящего устрашения несчастных, бьют их по живому телу мертвыми руками.
Один из алькальдов, по-видимому долго живший в алжирском плену, сказал другому вполголоса:
— До сих пор этот пленник, в общем, как будто бы говорил правду, — видно, он и в самом деле побывал в плену. Попробую, однако ж, расспросить его о некоторых частностях, — посмотрим, выкрутится ли он. Надобно вам знать, что я тоже находился на этом галиоте, но мне помнится, что старшим гребцом был вовсе не он, а некий Алонсо Моклин, родом из Велес-Малаги.
Тут алькальд обратился к пленнику:
— Скажите, друг мой: чьи галеры устремились за вами в погоню и удалось ли вам с их помощью обрести желанную свободу?
— То были галеры дона Санчо де Лейва, — отвечал пленник, — свободы же мы не обрели, ибо они нас не настигли. Мы обрели ее позднее, с помощью галиота, который с грузом зерна шел из Сарджела в Алжир. На нем мы прибыли сначала в Оран, потом в Малагу, а теперь мы с моим товарищем держим путь в Италию, дабы присоединиться к войску, которое возглавляет богохранимый король наш. |