|
— Поедешь в Одинцово позднее. Надо поговорить…
— Тогда питаемся в Писдоме! — бодро воскликнул Станислав Гагарин, вновь овладевая инициативой, и уверенно, как бы заново открывая для себя молодую женщину, с которой он два часа назад летел в камушке — или в камешке? — над горной долиной, заваленной обугленными и разорванными трупами.
На Вере не было сейчас пилотского комбинезона с планшеткой для полетной карты и тяжелого стечкина с обоймой для двух десятков патронов, марсианский колпак не закрывал ее светлую, аккуратно причесанную головку Щегольские белые брюки, нежно-голубая кофточка с гипюровой вязью на груди, модный полупиджачишка-полукурточка и палевые лодочки на стройных и длинных ногах, которые грех было закрывать пусть и белыми, но штанами, впрочем, я знал, какие, с небольшими, кстати, ступнями, ноги у моей Веры, а остальных это не касалось вовсе.
Тут следовало поместить слова благодарности Зодчим Мира и лично, как принято говорить, товарищу Агасферу, Вечному Жиду, который в апреле 1992 года познакомил меня с загадочным существом, но, сидя над этой страницей уже утром 19 августа 1993 года, я подумал, что любые слова, а благодарить я мог только набором из пусть и красивых, но все-таки слов, будут лишь бледным отражением тех чувств, которые переполняли мое существо.
Слова, слова, слова, говаривал известный неудачник, ребром поставивший вопрос, на который в принципе нет ответа.
Станислав Гагарин вздохнул, подавил в себе некое тоскливое предчувствие, подхватил странную Веру под руку и напористо, в духе гагаринского девиза «Вперед и выше!», увлек молодую женщину к станции метро «Цветной бульвар».
Писательский Дом традиционно для августа закрыли на приведение в порядок, но ресторан, с непомерными, и я бы даже сказал — разбойными ценами, работал. В знаменитом Дубовом зале, где по расхожей легенде собирались масоны, а Рональд Рейган кормил бесплатным обедом ломехузную часть так называемой творческой интеллигенции, было пустынно.
Мэтр выбрал для нас с Верой столик, я по-быстрому определился с заказом, предложив Вере любимые мною жареные пельмени, оказалось, что она их попросту обожает, подавальщица, явно подавленная тем, что спиртного клиенты не заказали, индифферентно отчалила восвояси, и мы остались вдвоем.
Вновь и вновь всматривался я в загадочную Веру и различал в ней всех женщин, которых знал и любил на собственном веку. В ней возникала вдруг рыженькая скромница Мила Титова, которую я преследовал подростковой любовью пятиклассника в тихом Моздоке, и угадывалась вдруг темноволосая красавица из Южно-Сахалинска, изящная на мой тогдашний вкус Раиса Даунова, в нее я влюбился уже будучи курсантом мореходного училища.
В ней было нечто от Людочки Гомберг и безотказной питерской Нонны, которую я ласково звал «цыпленком», она так напоминала пушистой желтой головкой это невинное создание.
Примечание из августа 1993 года. Эти строки, записанные в саратовском дневнике, а затем перепечатанные на отдельные листки Ириной Джахуа, они лежали на письменном столе дома, я прочитал сестре Ларисе, приехавшей из Владивостока.
Лариса — старшая из трех сестер, родных мне только по отцу, единокровная, стало быть, и у нас с нею наиболее близкие отношения. Когда я поступил в Сахалинскую мореходку, ей было одиннадцать лет — худенькая, голенастая девочка, к которой сохранились у меня прочные добрые чувства.
— А про Любу Селезневу почему не написал? — спросила меня сестренка.
Теперь в ней, солидной матроне, преподавательнице русского языка и литературы, я не смог ничего разглядеть от той сахалинской девчонки, но в воспоминаниях моих она сохранилась, жила в них со всеми, как принято говорить, вытекающими последствиями.
— Любу Селезневу? — переспросил я недоуменно. |