Изменить размер шрифта - +
Но каждый день доказывает собственную правоту и становится еще чудовищнее. Если любовь страсть, то ненависть — одержимость. Непреодолимая тяга видеть, что некогда любимое ослабло, испугано, недостойно жалости. Отвращение близко, а уважение далеко. Ненависть не только к тому, кого ты когда-то любил, но и к себе самому; как тебя угораздило полюбить это ничтожество?

Когда несколько дней спустя прибыл Патрик, стоял обжигающий холод. Я пошел искать его: он замотался в мешки и держал в руках кувшин с какой-то бесцветной жидкостью. Ирландец по-прежнему служил наблюдателем — следил за неожиданными перемещениями противника, — но поскольку он редко бывал трезв, далеко не все его наблюдения следовало принимать всерьез. Патрик помахал мне кувшином и сказал, что получил его в обмен на жизнь. Крестьянин умолял, чтобы ему позволили честно умереть вместе с семьей от холода, и предложил Патрику кувшин. Что бы там ни было, Патрик пришел в мрачное расположение духа. Я понюхал. Жидкость пахла старостью и сеном. Я заплакал, и мои слезы посыпались, как бриллианты.

Патрик поднял одну слезинку и посоветовал не тратить соль понапрасну.

А потом задумчиво съел ее.

— Хорошая закуска к спирту.

Есть сказка об изгнанной принцессе — она шла и плакала, а слезы ее превращались в драгоценные камни. За принцессой летела сорока, подбирала их и стаскивала на подоконник мечтательного принца. Этот принц объездил весь свет, нашел принцессу, а потом они жили долго и счастливо. Сороку назначили королевской птицей, поселили в дубовой роще, а принцесса сделала из своих слез ожерелье — не носить, а смотреть на него в минуту печали. Глядя на ожерелье, она понимала, что горевать не из-за чего.

— Патрик, я собираюсь дезертировать. Пойдешь со мной?

Он засмеялся.

— Я сейчас жив лишь наполовину, но если пойду с тобой в эту глушь, то окончательно протяну ноги. Можешь не сомневаться.

Я не стал его уговаривать. Мы сидели вместе, делились мешками и спиртом, но каждый думал о своем.

Пойдет ли со мной Домино?

После того, как ему снесло половину лица, он почти не разговаривал. Обвязал голову тряпкой, чтобы прикрывала шрамы и впитывала кровь. Если он слишком долго был на холоде, шрамы вскрывались и рот наполнялся кровью и гноем. Врач объяснил, что в рану попала инфекция, когда он ее зашивал. Пожимал плечами. Шел бой, он делал все что мог, но что он мог? Слишком много оторванных рук и ног, а облегчать боль и прижигать раны можно было только коньяком. Слишком много раненых; им было бы лучше умереть. Домино залезал в сани Бонапарта, которые держали в грубой палатке из мешковины, и спал в них. Ему повезло: он приглядывал за снаряжением Императора. А мне повезло служить на офицерской кухне. Нам было теплее и сытнее, чем прочим. Точно мы катались как сыр в масле…

Мороз не так донимал нас; кроме того, у нас каждый день была еда. Но мешки и картошка — не соперники лютой зиме; они избавляют от счастливого забвения, которое дарует смерть от холода. Когда солдаты наконец падают в снег, зная, что уже не встанут, большинство улыбается. Сон в снегу — это так приятно.

Он выглядел больным.

— Домино, я хочу дезертировать. Пойдешь со мной?

В тот день он вообще не мог говорить; боль была слишком сильна, но он писал на пороше, которую заметало под палатку.

«СУМАСШЕДШИЙ».

— Нет, Домино, я не сумасшедший. Ты сам смеялся надо мной, когда я вступил в армию. Смеялся восемь лет. Побудь хоть раз серьезным.

Он написал: «ПОЧЕМУ?»

— Потому что я не могу здесь оставаться. Эти войны не кончатся никогда. Даже если мы вернемся домой, начнется еще одна война. Я думал, он покончит с войнами, — он же обещал. Еще одна, сказал он, еще одна, и настанет мир. Но еще одна война будет всегда.

Быстрый переход