Меня нашел жрец на пороге святилища Сетха, а вырастили храмовые прислужницы и поварихи. Но я от них удрал… сначала – к рыбакам, потом – к джахи из Гебала, морским грабителям, а после – на царский корабль. Так что я сам из разбойников, и шкуру мою расписали бич и бронза. Вот, – он продемонстрировал шрам на предплечье, – это от стрелы шерданов, а это – от плетей кефти, а здесь – след от веревки, когда меня хотели повесить шекелеша… [17]
– Богатая у тебя была жизнь, – почтительно сказал Семен. – А говоришь, что не нажил добра! Память – вот твое сокровище, Мерира. – Он помолчал и добавил: – Когда-нибудь расскажешь мне, как тебя вешали шекелеша.
– С удовольствием, господин!
На ночлег в тот день остановились в Севене, городе на восточном берегу, вблизи каменоломен, где добывали прекрасный гранит, розовый, точно утренняя заря, и багряный, подобно финикийскому пурпуру. Здесь, как обещал Рамери, уже дожидался караван из десяти судов, низких, плоских и широких барж, предназначавшихся для перевозки камня и бронзовых слитков, что выплавлялись на рудниках Бухена. При виде массивных плотных глыб руки у Семена зачесались, глаза сощурились, и где-то под сердцем плеснуло теплой волной, как после стакана коньяка. Взять бы отбойник и молот и высечь, вырезать, вырубить! Что? Да все, что видел: девчушку в возрасте То-Мери, глазевшую на корабли, ее отца – рыбака, а может, охотника, женщину, что шла вдоль причалов с корзиной на плече, рослого стражника-маджая, чиновника в паланкине, который тащили восемь кушитов, грациозную девушку с кошкой, прильнувшей к ее ногам, гордого колесничего в громыхающей повозке, мускулистых гребцов и скорохода с выпуклой грудью и длинными, словно у журавля, ногами…
Соблазн! Дьявольский соблазн! Казалось, трех недель не прошло, как потел в баштаровом подвале, ругался и проклинал свое ремесло, а в пальцах снова зуд… Вроде как сам себя хочешь в рабство продать?.. – спросил Семен у Сенмена. Или Сенмен у Семена? Но суть была не в именах и даже не в том, являлись ли они разными личностями или одной и той же, возродившейся через столетия и, по воле загадочных сил, вернувшейся к своему прототипу, прежнему «я», чтобы снова слиться с ним; суть заключалась в их тяге к молоту и камню, в страсти к явлению форм, что скрыты в его глубине, в том даре, благословенном и проклятом, что держит в рабстве всякого творца. Но эта неволя была сладкой.
Они отплыли из Севена в первый день фаменота, который следовал за месяцем мехир. Лучшее время в Обеих Землях! На севере – зима, а тут – весна, воздух прохладен и пахнет свежестью, поля и рощи зеленеют, солнце палит не так яростно, и воды великой реки еще не убыли; послушно несут они суда и плещут у причалов. Погода казалась Семену такой, как в Петербурге в мае, если выдастся месяц теплым и не дождливым – редкость в родных местах, где климат капризен, как избалованная женщина. Но здесь не знали природных капризов, ибо Нил трудился словно отлаженный тысячелетиями агрегат: в должный срок воды его поднимались и в должный – спадали, и, подчиняясь этому вечному ритму, сезоны ша, пер и шему – Половодья, Всходов и Засухи – сменяли друг друга. Чередование их было привычно и знакомо с древности, и потому считалось, что время вовсе не движется вперед, а змеится кругами и всякий раз следует прежней, проторенной в веках тропой. Лишь человек, рождаясь и умирая, свергая и борясь за власть, строя и разрушая, упорно сражался с этой иллюзией неизменности.
Но сейчас время казалось застывшим, точно муха в куске янтаря. Река неторопливо струилась к морю, и караван день за днем плыл между зеленых нильских берегов, мимо полей и пальмовых рощ, мимо богатых усадеб, тонувших в садах, мимо селений, мастерских, каменоломен и гранитных пристаней, за которыми высились то пилоны храма, то стены крепости или военного лагеря, то белые, желтые, красные городские дома, сложенные из песчаника или из обожженных на солнце кирпичей. |