Изменить размер шрифта - +

Самойлов к концу пути отдышался, отхаркался и начал вставать на ноги.

Сам вышел по шаткому трапу на берег, поняв, что госпожа судьба кинула его на самый край земли. Отсюда до своего колхоза пешком уже не добраться. А значит, нужно выбросить из памяти прошлое. Забыть его навсегда.

Иван Степанович попал в барак к политическим, в зону неподалеку от Холмска. И уже на второй день вышел на работу вместе со всеми. Люди в бараке, узнав от Абаева о Самойлове, сочувственно качали головами. Молча, без лишних слов, отвели ему нижнюю шконку в середине барака. Не лезли с расспросами в душу, не бередили память.

Как и остальные, с утра и до темна катал бочки Самойлов из склада на погрузплощадку, обдирая в кровь руки, таскал тяжеленные ящики. А потом, проглотив наскоро то, что называлось ужином, проваливался в сон.

Двадцать пять лет… Даже если по половинке их отбыть, попробуй, доживи? Но на политических льготы не распространялись. Это было известно каждому.

Иван Степанович и здесь остался верен себе. Ни с кем, кроме Абаева, не общался. Ни от кого не взял кусок пайки. Ни с кем не делился пережитым. Жил и работал молча.

Когда при нем начинались разговоры о несправедливых, незаконных осуждениях, он не поддерживал их. Не потому, что боялся, понимал бесполезность темы. А пустых разговоров не признавал.

Не отвечал на каверзные вопросы сук, подсунутых в барак администрацией зоны. Их он внутренним чутьем научился угадывать. И гнал от себя взашей, пинками и бранью.

Единственно, что любил послушать, так это фронтовые разговоры. Тогда Самойлов присаживался на своей шконке кузнечиком и слушал чей-нибудь неторопливый рассказ долгими часами. Сам, случалось, вспоминал. Но рассказчик из него был никудышный.

За годы в зоне Иван Степанович заметно постарел. Стал худым, молчаливым. И, казалось, смирился с безысходностью.

День ото дня на Сахалине ничем не отличались. Разве что погодой. И дождливые, затяжные весны сменялись коротким летним теплом. Потом сухую осень сменяли вьюжные, холодные зимы. Нулевая отметка здесь нередко опускалась ниже сорока. И тогда зэков не гоняли на работу.

В такие дни отдыха барак политических оживал. Даже свои концерты устраивались. С песнями, плясками, с ведущим.

Да и что оставалось делать в ситуации, перед которой все эти люди оказались беспомощными детьми…

Недавнее начальство, профессора, ученые, артисты, музыканты, художники, священники — весь цвет интеллигенции, одетый в серые брезентовые робы, познавал на своих спинах и душах сермяжную истину строя, не прощавшего превосходства одних над другими, установившего равноправие кухарки с графом, свинарки с ученым…

Все познали на себе жестокую цену зависти одурелой толпы. Только из нее появлялись никчемности, падшие, до стукачества. Из нее появились чекисты, жиревшие на конфискованном имуществе расстрелянных, ни в чем не повинных людей. Коль сами не способны были заработать, нажить, отнимали, отбирали силой якобы в пользу государства, которое никто не мог прокормить и насытить: даже громадные северные зоны, появившиеся тысячами по всей стране, где зэки с утра до ночи вкалывали даром, на свою свободу, которую отняли у них, не простив превосходства — морального или материального, — значения особого тому не придавали. Утверждая общее для всех равенство: не высовываться и не выделяться.

И летели головы с плеч ученых. А зачем они оказались умнее толпы? Кого не убили — надолго упрятали, до самой смерти…

И все ж… Ну что ты с ними сделаешь? Опять концерт затевают. Нагрели печурку докрасна, чтоб задницы зрителей к шконкам не примерзли. И, образовав круг, хохочут, словно на воле, на домашней вечеринке, где-нибудь на Фонтанке иль на Арбате.

— А теперь вы, вражьи морды, предатели и шпионы, отпетые затычки буржуев и империалистов, прослушаете популярнейшую из всех песен о вожде народа Иосифе Виссарионовиче Сталине! Исполнитель, небезызвестный всем Луки Евгений.

Быстрый переход