|
«Но всё это нисколько не волновало школьное начальство. Всякий раз меня принимали, не задавая вопросов. Единственное, о чем спрашивали: устраивает ли меня оклад, который мне положат, если я останусь? Дети на мне разве что верхом не ездили… Трагедия была в том, что дети подминали меня с первого же шага. Хотя и боялись меня. Это, безусловно, неблагоприятный расклад в отношениях между учителем и учениками, — сказал он. — Дети — это чудовища… И, как чудовища, сильны и жестоки». Хоть как-то усмирить их удалось лишь потому, что в самом начале он несколько раз дал им понять, насколько может быть непредсказуем. «Я даже бил их. Но это причиняло мне страдание. Начиналась такая глубокая боль, что я боялся за самого себя». Путь из школы домой был «вымощен страхом». Несмотря ни на что, учительство оказалось наилучшим выходом. Избавило от прозябания на подступах к живописи. «Я всегда ненавидел всех людей искусства». Но все упреки в адрес окружающего мира всегда оборачивались для него самоупреками. «Сам виноват. Страдаешь от того, в чем виноват сам. Можно со всем покончить. А не покончишь — изволь страдать. Страшно страдать. Страдание прерывается лишь тогда, когда обрываешь всё», — сказал он. Во время уроков, «которые мог бы вести всякий, умеющий считать хотя бы до пятидесяти и без ошибок произносить и писать предложения вроде: "Я выхожу из дома с отцом, а возвращаюсь один", "Моя мать любит меня" или "Днем светло, а ночью темно", — во время этих уроков я читал своего Паскаля. Для вас это не пустой звук! Даже тогда я не читал ничего, кроме Паскаля!» Примечательное обстоятельство: он всегда работал только в старых, обветшалых школьных зданиях с заколоченными дверями доброй половины помещений. «Уже одна моя манера говорить должна была бы отпугнуть чиновников и инстанции, стать преградой на пути ко всякому преподаванию». Но переоценивать прелесть нештатного учительства тоже нельзя. В сущности, это было для него мученичеством, «которое я тем не менее терпеливо переносил, так как всё иное оказалось бы еще хуже». Родители часто жаловались директорам. «Жаловались по любому поводу. И начальству зачастую не оставалось ничего иного, как увольнять меня. Ходатайствовать о переводе. И меня переводили». Года через два он снова попадал в ту школу, которую хорошо знал, где подвизался «десяток обмороков назад. Однако меня использовали лишь как замену заболевших учителей».
«Прав у внештатника никаких, — говорил он. — Зарабатывают они лишь две трети от суммы оклада, назначаемого кадровым». Есть даже профсоюз внештатных учителей. Но он никогда в него не вступал, так как всю жизнь сторонился всяких союзов, объединений, обществ, ассоциаций и т. д. «Всё это настолько противно моему естеству, что, переступи я этот порог, я бы перестал быть самим собой. Профсоюз не раз пытался принудить меня к вступлению. Хоть я и чисто случайно оказался нештатным учителем… Можете себе представить: однажды они подкараулили меня на улице. Мне угрожали». Но не знали, какая в нем просыпается сила, когда на карту ставится исповедуемый им принцип. «Помимо профсоюза было еще и "объединение нештатных учителей", которое опиралось на инициативу самих нештатников. Они собирались каждую субботу. Вроде бы принимали какие-то решения. Что за решения? Понятия не имею. Возможно — как выступать против профсоюза. В рамках своего профсоюза бороться с другими профсоюзами. С высоким начальством в системе школьного образования. С государством. Со своими врагами. С теми, кто роет им яму». Существует будто бы еще какой-то фонд «нештатных преподавателей», из которого идут деньги на поддержку их вдов и сирот. «Против такой поддержки я ничего не имею… Но даже если бы эта организация хлопотала о невесть каких благах, я никогда не вступил бы в нее». |