Книги Проза Томас Бернхард Стужа страница 85

Изменить размер шрифта - +
Он никогда не был против детского озорства на уроках. «Тем не менее при мне они почти не дурачились. В первых классах народной школы ученики, как правило, еще более забиты, чем их учителя. Значительная часть пребывает не на уроке, а в кошмаре своих страхов… Школы — это каменные резервуары страха. Даже для меня, взрослого человека. Страх перед этими казенными домами, как и вообще страх перед школой, — самый ужасный вид страха из всех существующих. Он губит большинство людей. Если и не в детском возрасте, то позднее. От школьного страха можно умереть и в шестьдесят лет». Когда он устраивался на работу внештатником, ему казалось, что он вырывается из одиночества, с которым уже просто не мог совладать. «Но в окружении школьников я был еще более одинок… Мысль о самоубийстве привязалась однажды прямо в середине урока. Хорошо помню — в какой классной комнате и при каких обстоятельствах. И учеников отчетливо помню. Как внештатник, я пользовался тем преимуществом, что каждое пятнадцатое число зарплату мне выплачивали в любом случае. Но это был, конечно, кошмар — тянуть лямку внештатного учителя».

 

Хозяйка сейчас накладывает на его опухшую ногу вытяжные мазевые компрессы. Мне удалось настолько обработать его, что он позволяет ей это делать. «Компресс должен быть максимально горячим и в полсантиметра толщиной», — сказал я хозяйке. «Можно подумать, что вы в этом кумекаете», — ответила она. Художник только посмеивался. Он согласился на эти процедуры, лишь бы от меня отвязаться. «Впервые в жизни я позволяю дирижировать собой такому юнцу и по его наущению затеваю совершенно бессмысленное дело». Он говорил об этом со смехом. Первый раз я увидел его смеющимся. Ведь, казалось, это человек, разучившийся смеяться за многие годы. За десятилетия. Человек, которого никогда «ничем нельзя рассмешить». А теперь вот смеется, подумал я, в кои-то веки. Смех напрягал его. Он был ему так же непривычен, как иному свежий шов на животе. «Что вы из меня делаете?» Я стоял возле его кровати и смотрел, как хозяйка наносит слой бурой мази на полотняный лоскут. В ловкости ей не откажешь. Она приподнимает его ногу и нашлепывает на нее компресс. Перебинтовывает ступню. «Не слишком туго», — предупреждаю я. «Ну не комедия ли это?» — говорит художник. Хозяйка: «А теперь вам надо полежать, господин Штраух!»

Художник справляется у нее, что сегодня к столу. «Я это есть не стану!» — заявляет он, услышав ответ. Я оглядываю его комнату, но в ней так темно, что почти ничего не видно. После ухода хозяйки он делает нарочито шумный выдох. Его комната больше моей. И намного мрачнее. Это из-за штор, которые он задернул. У себя я в первый же день велел вообще их убрать. «У меня шторы всегда задернуты… Если есть желание, можете взять с собой мою книгу. Возьмите моего Паскаля!» Я отвечаю, что меня еще ждет мой Генри Джеймс. «Ах да, ваш Генри Джеймс». Он лежит как в гробу. «Вас интересуют стихи?» — спрашивает он. «По существу, нет». — «Мне неинтересно всё напридуманное», — говорит он. Где-то тикают часы. Я ищу их глазами, но увидеть не могу. Должно быть, они в его шкафу тикают. Запах умывальника. Печка пылает, но тепла маловато. «Меня вечно знобит, — жалуется он. — Что делает боль такой невыносимой? Что есть боль, помимо боли?» В комнате так тихо, что его дыхание, кажется, способно взорвать комнату. Склонясь к его желтеющему в потемках и уже ничего не выражающему лицу, я сказал: «Спокойной ночи!» — и ушел к себе.

 

День шестнадцатый

 

Я непременно хочу записать, что нынче ночью Штраух видел сон, — «такой сон, — сказал он, — который не имеет абсолютно ничего общего со всеми моими снами.

Быстрый переход