|
Его заранее передергивает от отвращения, когда из почтового ящика выглядывает газета с названием «Учитель вне штата». «Дважды в месяц они присылают эту газету, не спросясь, хочешь ли ты ее читать или нет. Но я никогда за нее не платил. И не заказывал ни разу. И вообще не читал». Ученикам — «все они были на одно лицо» — его неизменно представляли как «временного работника». «Это было для меня психологической пощечиной…» Первое, что он говорил, входя в класс, повторялось изо дня в день: «Проветрить комнату! Открыть окна! Всё нараспашку! Воздух должен быть свежим! Быстро! Открыть окна!» Потом он заставлял учеников называть свои имена и фамилии. Если какое-то имя было ему непонятно, он велел произносить его «членораздельнее» и писать на доске. «Но в большинстве своем они и это не могли написать». В первом полугодии он всегда начинал с первых классов. «Только раз — в одном из вторых. Но это плохо отразилось на здоровье». Поручать его заботам первоклашек было безответственной практикой школьного начальства, так как «первый учитель играет в жизни каждого человека более важную роль, чем все очередные». На самом же деле для него не было ничего ненавистнее классных комнат и учителей у доски… «Делать надо именно то, что приводит тебя в ужас, быть надо именно тем, от чего тебя всегда воротило». Наименее мучительные часы его педагогической каторги наступали тогда, когда он водил своих учеников в какой-нибудь парк. «Нам предписывалось раз в неделю ходить с ними в парк и рассказывать обо всем, что там произрастает: о цветах, деревьях, кустарниках; забивать детские головы сведениями о родине того или иного растения. Но от меня они ни разу не услышали ни единого названия цветка или дерева. И о происхождении я им ничего не говорил. Ни одного цветочка, ни одного дерева. Ибо я решительный противник просвещения детей по части флоры и природы вообще. Чем больше знаешь о природе, тем меньше знаешь ее, тем меньшую ценность она для тебя имеет. А любознательным, которые допытывались у меня, как называется то или иное растение и откуда оно завезено к нам, да при этом еще и что-то недовольно вякали, я просто затыкал рты». Каждый раз он садился на парковую скамейку и углублялся в своего Паскаля, а детям предоставлял делать всё, что им вздумается. «Мне приходилось лишь следить за тем, чтобы кто-нибудь не сломал себе шею. Или не потерялся». Летние месяцы были наименее противны. «Я даже не без некоторого удовольствия ходил с учениками купаться… В ту пору я много читал Мопассана, По и Штифтера. Если ученики вели себя слишком шумно, я приструнивал их свирепым взглядом. Грозил наказанием. Большинству, однако, хватало и взгляда. Они боялись меня, хотя и, как говорится, садились мне на шею. В основном это были избалованные дети, и я выбивал из них эту пыль. По крайней мере пытался выбить. Но за то короткое время, которое я проводил в школе, мало чего удавалось добиться… надо вообще менять в корне всю школьную систему. Ставить с головы на ноги. Известно ли вам, что вся школятина устарела у нас, как нигде в мире? Безобразие непревзойденное! Насколько убоги, запущены наши школьные здания, насколько прогнила у нас система народного образования. Подумать страшно, чем она для нас обернется!» Родительские жалобы, не оставлявшие в покое директоров, касались прежде всего «предосудительных взглядов», которые он, согласно обвинениям недовольных родителей, «подобно медикаментам, заставлял принимать своих учеников». Под «предосудительным не подразумевалось, однако, ничего безнравственного. Предосудительно для этих людей — всё, что им не по нутру». Он упрекался в том, что слишком многое объясняет школьникам. «Потом стали уже корить тем, что просвещаю я слишком мало». Он никогда не был против детского озорства на уроках. |