Едва не теряя разум, Арджуманд воскликнула:
— Мама, а откуда ты все знаешь? Откуда тебе знать, как вешают?
— Ты, должно быть, забыла, — почти ласково напомнила она дочери, — я видела Миира-Меньшого.
В тот день Рани Хараппа в самый последний раз попыталась дозвониться до своей старой подруги, Билькис Хайдар.
— Извините, но Хайдар-бегум не может сейчас подойти к телефону.
«Что ж, значит, он и бедняжку Билькис под замок посадил», — подумала Рани.
Под домашним арестом Рани и Арджуманд провели ровно шесть лет (два года до казни Искандера и четыре — после). За это время они окончательно убедились, что им не сблизиться — уж слишком неравнозначны были их воспоминания об отце. Одинаково они лишь встретили смерть Иски — ни та, ни другая не уронила ни слезинки. И причиной тому — маленькое палаточное взгорье, словно после землетрясения выросшее на том самом дворе, где некогда привязал себя к колышку Реза Хайдар. Жили в этих палатках солдаты, жили, так сказать, на захваченной территории. Разве могли женщины плакать на глазах у захватчиков? Главным надзирателем был капитан Иджаз, молодой здоровяк с жесткими, как щетина у зубной щетки, волосами и пушком на верхней губе, который упрямо не желал превращаться в усы. Он-то поначалу и пытался пристыдить жестокосердных.
— Бог знает, что вы за женщины! Все толстосумы — выродки! Глава семьи мертв, вам бы рыдать да рыдать у него на могиле.
Но Рани Хараппа на провокацию не поддалась.
— Вы правы, — ответила она. — Бог, конечно, знает. И какие вы солдаты, тоже знает. Под мундиром черную душу не скроешь.
Так, год за годом, под недоверчивыми взглядами солдат и холодными, точно северный ветер, — дочери-затворницы,
Рани Хараппа по-прежнему изукрашивала вышивкой шаль за шалью.
— Моя-то жизнь почти не изменилась под домашним арестом, — призналась она капитану Иджазу вначале. — Разве что новые лица вижу, есть с кем словом изредка перекинуться.
— Не воображайте, что я вам друг! — заорал Иджаз, на пушистой верхней губе выступил пот. — Раз убили этого подонка, так и усадьбу конфискуем! И все ваше золото, серебро, все эти чужеземные картины с голыми бабами да мужиками, что наполовину кони. Стыдоба! Все отнимем!
— Начинайте с картин в моей спальне, — посоветовала Рани. — Там самые дорогие. И если нужно, позовите, помогу вам серебро от мельхиора отличить.
Когда капитана Иджаза прислали в Мохенджо, ему не исполнилось еще и девятнадцати. По молодости и горячности он бросался в крайности: то верх брала бравада (порожденная смущением: как-никак ему доверили сторожить таких известных дам), то юношеская застенчивость. Когда Рани предложила помочь в разорении собственной усадьбы, искра, высеченная огнивом стыда, воспламенила фитиль его гордости: враз приказал он солдатам собрать все ценные вещи в кучу перед верандой, где сидела Рани и невозмутимо вышивала. Бабур Шакиль тоже, помнится, за свою недолгую молодость сжег огромную кучу старья. Капитан слыхом не слыхивал о юноше, ангелом вознесшемся на небо, но устроил такой же костер в Мохенджо — дабы в нем сгорело все тягостное прошлое. И весь день Рани руководила разошедшимися вояками: следила, чтоб в огонь попала самая лучшая мебель, самые замечательные картины.
Через два дня Иджаз пришел к Рани — та, как всегда, сидела в кресле-качалке — и грубовато-неумело извинился на свое безрассудство.
— Отчего же, — возразила Рани. — Вы это хорошо придумали. Я старую рухлядь терпеть не могла, но и выбросить не смела — Иски с ума бы сошел.
После учиненного пожаром разора Иджаз проникся к Рани уважением и к концу шестого года почитал ее как мать, ведь он же рос у нее на глазах. |