Мы думаем, подобно нашим противникам, что праведно социалистические интересы трудящегося народа и освобождение его связаны неразрывно с мещанством в нашем смысле, и хотим разорвать эту связь. Ведь трудящийся народ не менее древнего, не менее аристократического происхождения, чем так называемая «аристократия», и он может, он должен пойти по благородному, вечному, религиозному пути. Злоба против вечности, против великих вещей, мешающих устроиться на земле, напоминающих, что есть что‑то высшее, чем довольство человеческое, прививается народу людьми временными, людьми недавнего происхождения, но ее нет в корнях народной жизни, и она не нужна для торжества правды демократии. Мы восстаем против неблагородства, которое, к сожалению, так часто проявляется у носителей и созидателей будущего, которое так характерно для зарождающейся религии позитивистической социал–демократии. Оно сравнимо только с неблагородством наших отмирающих поработителей и угнетателей, былых правителей и эксплуататоров. Благородство всегда предполагает уважение к человеческому лицу и благоговение к святым, прекрасным, сверхчеловеческим вещам. Горе и несчастье, если людей дотерзали до того, что не могут они уже быть благородными, не могут помнить о своем древнем, теряющемся в вечности происхождении. Пусть будут прокляты терзатели, но зачем же идеализировать это ужасное состояние, зачем видеть в озлобленной угнетенности единственный источник правды? Самообоготворение человека, человеческого, самолюбивая жажда каждого малого быть самым великим, быть выше Бога, выше истины и красоты, злобствование против высшего не может быть благородным, духовно–аристократическим, противоположно рыцарскому служению «прекрасной даме». Почему демократию хотят связать с религией мещанства, человеческого самодовольства и самообожествления, а не с религией рыцарства, благоговения к сверхчеловечески прекрасному? Такова антирелигиозная тенденция нашей эпохи, — все идет к умалению во имя человеческого благополучия, устроения быта. Прошлое наполнено мещанством, мещанскими бытовыми трагедиями, бытом, из которого должно вырваться, но нас больше пугает и огорчает мещанство будущего, так как будущим мы больше дорожим, так как будущее мы создавать хотим. Всякое мещанство, и прошлое и будущее, связано с устроением быта человеческого, который возлюбили больше сверхчеловеческого. И мы хотим демократической справедливости, хотим освобождения человеческого от гнета материальных вещей, но не хотим мещанской, неблагородной, умаленной культуры, которую нам хотят навязать глашатаи демократической религии, будем творить по мере сил, иную культуру. Если бы для блага человечества, для «справедливого» распределения благ человеческих нужно было бы уничтожить книги, отмеченные печатью вечности, прекрасные картины, божественные храмы и памятники, если бы нужно было забыть великие имена и святые могилы, то мы бы сказали: да не будет блага человечеству, да не будет человечества, так как мы не можем дорожить человечеством, поставившим себя, — «только человеческое» выше сверхчеловеческого, божественного, и не хотим мещанской жизни, мещанского царства.
Глубокая антиномия между демократией и культурой, между благами человеческими и благами сверхчеловеческими кажется трагической и неустранимой. И потому нас считают врагами демократии. Так происходит в плоскости позитивно–эмпирической, — рационально, по–видимому, неустранима эта антиномия. Но есть исход религиозный, о котором слишком забывают, которого не хотят видеть. Мещане думают, что в религиозном нет ни одной капли реальности, что это лишь вымысел, которым может забавляться каждый по–своему.
Они не верят во все, что кажется неправдоподобным их самодержавному рассудку, их мещанской трезвости. И торжествуют они призрачно–рассудочную победу над мистическим реализмом.
Только демократия религиозная преодолеет мещанство, спасется от этого яда. |