Сунул армейское обмундирование в ранец, отдав сперва свои мясные консервы скулившей карге, которая сказала:
— Да благословят вас Иисус, Мария и Иосиф.
С пистолетом в кармане Тристрам — штатский — сел на пакетбот до Фишгарда.
Жестокая февральская переправа, пролив Святого Георга ревел и дымился, подобно дракону. В Фишгарде он заболел и переночевал. На следующий день под замороженным, как рейнвейн, солнцем отправился на юго-восток к Брайтону. Наконец купленный им билет был до Брайтона. После Солсбери его обуяло судорожное желание считать и пересчитывать свои деньги, взводные деньги: неизменно получалось тридцать девять гиней, три септы, один таннер. Он бесконечно дрожал, отчего прочие обитатели того же отделения бросали на него любопытные взгляды. По прибытии в Саутгемптон решил, что действительно болен, но, возможно, сил хватит выйти в Саутгемптоне, найти пристанище до выздоровления. Было полным-полно веских причин не являться в Брайтон, еле волоча ноги, падая, явно нуждаясь в помощи, не имея возможности что-либо контролировать.
Близ Центрального вокзала в Саутгемптоне обнаружил армейский отель — пять нижних этажей небоскреба. Вошел, предъявил свою платежную книжку, заплатил за пять дней. Старик в выцветшей синей служебной форме привел его в холодную комнатку, монашескую, но с множеством одеял на кровати.
— С вами все в порядке? — спросил старик.
— В полнейшем, — сказал Тристрам. Когда старик ушел, запер дверь, быстро разделся и заполз в постель. Там ослабил хватку, позволив лихорадке взять над ним полную власть, точно какому-то дьяволу или любовнице.
Нескончаемая дрожь и пот поглотили время, место, ощущения. Он вычислил по естественной смене света и тьмы, что пролежал в постели тридцать шесть часов; болезнь трудолюбиво грызла его, точно собака кость; пот был столь обильным, что мочевой пузырь взял выходной; он чувствовал, что становится ощутимо тоньше и легче, в момент кризиса верил, будто тело стало прозрачным, будто каждый внутренний орган светится, фосфоресцирует в темноте, поэтому казалось скандальным упущением, что ни одна сестра-наставница не может привести учеников поучиться на нем анатомии. Потом рухнул в окоп сна, столь глубокий, что до него не мог добраться никакой сон, никакая галлюцинация. Утром проснулся с мыслью, будто проспал целый сезон, как медведь или черепаха, ибо солнце в комнате было как бы весенним солнцем. Он мучительно выволок время оттуда, где оно пряталось, и подсчитал, что еще должен стоять февраль, еще зима.
Сильная жажда вытащила его из постели. Он потащился к умывальнику, вынул из стакана промерзшие зубы, вновь и вновь наполнял его жесткой южной меловой водой, глотал и глотал, пока наконец не был вынужден снова лечь, задыхаясь. Трястись он перестал, но по-прежнему чувствовал себя тонким, точно лист бумаги. Перекатился под одеяла и снова заснул. В следующий раз разбудил его переполненный мочевой пузырь, и он его опорожнил — маленький секрет — в умывальник. Теперь чувствовал, что способен ходить, хоть и очень замерз. Наверно, потому, что не ел. Солнце садилось, близился морозный вечер. Он оделся, не умываясь, не бреясь, пошел вниз в столовую. Кругом сидели солдаты с еще не просохшими личными номерами, пили чай, плакались, хвастались. Тристрам попросил вареных яиц и натурального молока. Про мясо не смел даже думать. Ел очень медленно, чувствуя некое обещание возвращения сил. Его заинтриговало возрождение древнего обычая (введение которого в Англии приписывалось мифическому моряку по имени Джон Плейер): некоторые солдаты держали во рту круглые бумажные трубочки с горящим концом. Покройте себя славой, славой, да-да-бух. С шумом брызнули слезы. Лучше вернуться обратно в постель.
Он основательно проспал следующий несчетный пласт тьмы и света. А когда проснулся — внезапно, — обнаружил, что переместился в сферу великой умственной ясности. |