Не только звуки, но и запахи доносились до меня. Запах квашеной капусты, смолы, подсолнечного масла, мусорных ящиков и выстиранного белья, еще теплого и влажного, колеблемого на веревках ветерком. Над Иерусалимом плыл вечер.
А я продолжал сидеть на пустом ящике во дворе синагоги "Остатки рассеянных" и думал… Не стоит скрывать — думал я об Эсти. Конечно, в эти часы Эсти сидит в своей комнате, которую я никогда не видел и, наверное, никогда не увижу. Наверное, она задернула свои голубые занавески, которые я так хорошо знаю, потому что тысячу раз проходил мимо ее окон. Наверное, она сейчас делает уроки, про которые я и думать забыл; своим круглым почерком Эсти пишет ответы на несложные вопросы господина Шитрита, нашего учителя географии. А быть может, она расплетает и заплетает косы или терпеливо вырезает из бумаги узоры для вечеринки по случаю окончания учебного года. Юбка плотно обтягивает ее колени. Ногти у нее аккуратные, круглые и чистые, не то, что у меня, — черные и с заусенцами. Она дышит ровно, и губы ее, как и в классе, слегка приоткрыты. Иногда она пытается слизнуть с верхней губы какую-то невидимую крошку. О чем она думает — разве я могу знать? Конечно, обо мне она не думает, а если случайно и вспомнит, то в мыслях своих называет меня "этот мерзкий Сумхи" или "Сумхи, сумасшедший мальчишка". Уж лучше бы она совсем не вспоминала обо мне.
И вообще, хватит. Я прекращаю думать об Эсти. Мне необходимо мыслить логически, ведь я должен срочно принять важное решение.
Я сконцентрировался, как учил меня отец: когда приходит решительный час, следует все записать на листе бумаги, рядом с каждым из возможных решений отметить его достоинства и недостатки, вычеркнуть одно за другим плохие решения, а всем приемлемым проставить соответствующие баллы.
Карандаш и бумага вряд ли оказались бы мне сейчас полезны, потому что дневной свет уже давно угас. Поэтому я провел свои расчеты мысленно, вот в такой последовательности.
Первое. Можно, конечно, встать и отправиться домой. Явиться с опозданием и с пустыми руками и рассказать, что велосипед украден или что его отобрали пьяные английские солдаты, а я не сопротивлялся, поскольку мама сто раз меня предупреждала с ними не связываться.
Второе. Можно вернуться к Альдо Кастельнуово. Луиза, няня-армянка, откроет мне черную дубовую дверь и попросит подождать, а сама пройдет внутрь и объявит, что молодой господин вернулся и просит нашего молодого господина с ним побеседовать. Затем она с почетом проводит меня в комнату, где висит портрет той самой великолепной дамы в батистовом платье, которая подает золотую монету нищему. Мне придется открыть маме Альдо, что я отдал ему свой велосипед и подписал договор. Мама Альдо непременно крепко его накажет, потому что велосипед ему запрещен строго-настрого. Это будет выглядеть, как самый низкий донос, а велосипед мне все равно не вернут, потому что железной дороги-то нет. Увы, это не годится.
Третье. Можно вернуться к Гоэлю Гарманскому и заявить ему ледяным тоном: "Пусть немедленно возвращает мою железную дорогу. Все отменяется. Пусть без проволочек вернет мне мое, иначе я с ним покончу раз и навсегда, я его прикончу". Но… как это сделать? Четвертое. Можно вернуться к Гоэлю Гарманскому и обратиться к нему вполне дружелюбно: "Приветик — Как делишки — Что новенького?" — и спросить, будто в шутку, не вернулся ли к нему его Шмарьяху. "Да, конечно, Шмарьяху здесь". То-то будет смеху завтра во всем нашем квартале! Какое унижение, какой позор!
Э! Кому вообще нужен этот глупый пес? Кому вообще все это нужно? Мне ничего не нужно, и все тут.
А кроме того, кто сказал, что Шмарьяху убежал к Гоэлю? Шмарьяху убежал во тьму, в рощу Тель-Арза и дальше — через скалистые горы в леса Галилеи, чтобы там присоединиться к волчьей стае, и, живя вольной жизнью волка, он будет клыками перегрызать врагам глотки. |