— Велосипед, — пробормотал я. — Да. Он у моего приятеля. Я оставил его у одного приятеля. — И прежде, чем я успел остановиться, мои губы сами собой проговорили:
— До завтра.
— Ах, так, — сказал отец участливо, будто всем сердцем сочувствовал моим страданиям и готов мне всячески помочь добрым советом.
— А можно ли узнать, кто этот достойный друг и кем наречен он в Израиле?
— Этого я не могу открыть.
— Нет?
— Нет.
— Ни в коем случае?
— Ни в коем случае.
Теперь (я уже знал это), теперь последует первая затрещина. Я весь спружинился, пытаясь втянуть голову в плечи, зажмурил глаза и изо всей силы сжал в руке точилку. Прошли три или четыре долгие, медленные секунды, но затрещины не последовало. Я открыл глаза и часто-часто заморгал. Отец спокойно дожидался, пока я все это проделал. А затем сказал:
— И еще один вопрос, если сэр снизойдет до нас, грешных.
— Что? — машинально спросил я.
— Можно ли узнать, что его величество скрывает от наших глаз в правой руке?
— Нельзя, — ответил я шепотом и почувствовал, как у меня вдруг похолодели ступни ног.
— И этого нам нельзя?
— Я не могу, папа.
— Его высочество не расположены удостоить нас сегодня своей милостью, — с сожалением заметил отец, но не утрачивая достоинства, продолжал:
— И все-таки, может, покажешь? Для моей и твоей пользы. Для нашей общей пользы.
— Я не могу.
— Ну, смотри, сумасшедший мальчишка! — заревел отец, и в эту минуту я почувствовал сильные боли в животе.
— Живот сильно болит, — сказал я.
— Прежде покажи, что ты сжимаешь в кулаке.
— Потом, — взмолился я.
— Ладно, — сказал отец другим тоном. Еще раз повторил:
— Ладно, — и отошел в сторону.
Я взглянул на него в последней надежде получить прощение, и именно в эту минуту меня оглушила первая затрещина.
И вторая.
За ней наверняка последовала бы и третья, но, придя в себя от страха, я уже выпрямился, прыгнул в сторону и кинулся на улицу, в непроглядную тьму. Мне казалось, что я бегу изо всех сил, но у меня получалось что-то вроде легкой, робкой трусцы, точь-в-точь как у того пса, который недавно убежал от меня. Я бежал, чуть не плача, и на бегу принял жуткое решение: нога моя больше не переступит порог этого дома! Не бывать мне в этом квартале! Даже в Иерусалиме! Я сейчас же отправляюсь в путь, и нет мне дороги назад. Во веки веков!
Итак, я пустился в дорогу. Не прямо в Африку, как было намечено раньше, а сначала на восток, в сторону улицы Геула и Меа-Шеарим, затем в Кидронскую долину, а оттуда — через Масличную гору и Иудейскую пустыню — в Заиорданье и еще дальше — к горам Моава, и еще дальше…
Уже в третьем или четвертом классе Гималайские горы покорили мое воображение, ведь это величайшая горная цепь на азиатском материке ("среди которой, — прочитал я в энциклопедии, — возвышается высочайшая на земном шаре вершина, куда еще не ступала нога человека"). И там, среди этих гор, бродит огромный и таинственный Снежный Человек, подстерегая свои жертвы в горных ущельях. Даже сами эти слова наполняли мое сердце таинственным трепетом:
Горные цепи.
Возвышающиеся.
Величественные.
Погоня за жертвой.
Обрывы, ущелья.
Вечные снега.
Склоны гор.
И надо всем этим — волшебное слово «Гималаи», которое я повторял зимними ночами, лежа под теплым одеялом, шепча его себе самым низким, самым грубым голосом, на который был способен: "Ги-ма-ла-и". |