Попробуйте повторить ее еще раз — и при этом рассмеяться. Но я могу подарить вам крупицу истины, на сей раз небесполезной: скорее всего…
И вдруг в его голосе зазвучала какая-то надменная горечь, которая заставила меня испуганно отшатнуться, словно от обнаженного клинка.
— … Скорее всего — никуда. Такой вам выпал жребий. Хочу, однако, вас предупредить: эту минуту, когда вы повернули в открытое море, как жадный до открытий мореплаватель, — эту минуту вы впоследствии будете считать самой прекрасной, самой достойной минутой вашей жизни.
— Так, теперь вы еще занялись предсказаниями! Просто невероятно! Знаете, когда передо мной пророчествуют, напуская на себя таинственность, за которой, может быть, вовсе ничего и нет, это меня совершенно не впечатляет. А когда мне без спросу гадают по руке, это меня злит. Предупреждаю заранее.
На сей раз я немного погорячился. Но я почувствовал, что Аллан готов уступить. Видимо, он не хотел, чтобы наш разговор закончился на такой ноте.
— У вас обостренное чувство собственного достоинства, дорогой Жерар. Поздравляю. Позвольте мне, однако, не уделять этому факту так много внимания, как вам, очевидно, хотелось бы. Вы тут вообразили, будто я, заподозрив, нет, даже уличив вас в том, что вы "угадали", немедленно сделаю какое-то признание. Но все не так просто.
Позвольте привести пример из литературы. Помните кульминационные сцены "Преступления и наказания"? Ясно как день, что Порфирий все знает, — но Раскольников не сознается. Сомнений больше быть не может, но он все еще держится за последний козырь. Он знает: пока он будет молчать, магический круг не сомкнётся, ничто не свершится, все останется в подвешенном состоянии. Все обстоятельства дела уже известны до мелочей, но ключ к этому делу, печать, которую под конец надо поставить на этой истории, — у него в руке, и пока слово не сказано, будущее окутано туманом. Вы никогда не думали об этой страшной власти преступника, который упорно, стиснув зубы, отказывается произнести желанное для всех, заветное слово, коим все разрешится? Знаете, по-моему, финал книги, ее во многом — и по необходимости — театральная развязка, толпа на площади, и тому подобное, — все это лишь повод для того, чтобы показать возвышенный смысл признания, как явления надчеловеческого, как откровения, в котором человек уничтожается, сгорает, — как вспышки, озаряющей ту пропасть, что разделяет для нас истину предполагаемую и истину очевидную.
— То есть я так ничего и не узнаю. Вы не откроете мне, зачем явились сюда, не объясните, что за роль решили здесь играть.
— По-моему, все сказанное мной должно убедить вас: я не упущу возможности оправдаться перед вами. Но я сам выберу для этого подходящий момент. Не волнуйтесь, дорогой Жерар, я вам расскажу о себе. Когда придет время.
— Должен вам сказать, такая перспектива меня не радует, совсем даже наоборот. Поклянитесь, что вы приехали сюда не затем, чтобы творить зло.
— Вы говорите прямо как кюре! Я не выношу подобного тона. Разве я давал вам повод думать обо мне плохо? Неужели мое поведение и привычки — вернее, если следовать вашей логике, мой личный пример, — ибо я не знаю, в чем еще могло бы заключаться мое зловредное воздействие, — неужели вы усматриваете в этом такую опасность? Согласитесь: вы сами себе противоречите.
— Слишком много слов. Я пришел сюда не для того, чтобы говорить о себе. Поговорим о Кристель.
Теперь я отрезал себе путь к отступлению. Но теперь все должно быть сказано.
Не ошибся ли я? Мне показалось, что в лице Аллана, до сих пор выражавшем лишь рассеянную благожелательность, благодаря которой наш разговор превращался в легкую светскую беседу, — вдруг появилось что-то хищное?
Да, его лицо изменилось! И на какое-то мгновение меня пронзил страх. |