В прежние дни она отзывалась, но ведь Луиза не такой раб своих привычек, как он («не такая лицемерка», иногда говорил себе Скоби). Доброта и жалость ею не владеют: она никогда не симулирует чувств, которых не испытывает; она, как зверек, не умеет сопротивляться даже легкому приступу болезни и так же легко выздоравливает. Когда Скоби нашел ее в спальне под москитной сеткой, она ему напомнила собаку или кошку, так крепко она спала. Волосы ее спутались, глаза были зажмурены. Он стоял не дыша, как разведчик в тылу противника, да ведь он и в самом деле был сейчас на чужой земле. Если дом для него означал избавление от лишних вещей и прочный, привычный их минимум, для нее дом был скоплением вещей. Туалетный стол заставлен баночками и фотографиями — его фотография в молодости (на нем был до смешного старомодный мундир прошлой войны); жены верховного судьи, которую Луиза последнее время считала своей подругой; их единственного ребенка, умершего три года назад в школе в Англии — набожное личико девятилетней девочки в белом нарядном платьице для первого причастия; бесчисленные фотографии самой Луизы — одной, среди сестер милосердия, среди гостей адмирала на пляже Медли, на йоркширских болотах с Тедди Бромли и его женой. Она словно собирала вещественные улики, что у нее есть друзья не хуже, чем у других людей. Он смотрел на нее сквозь муслиновый полог. От акрихина лицо было как желтоватая слоновая кость; волосы, когда-то золотые, как растопленный мед, потемнели и слиплись от пота. Вот в такие минуты, когда она была совсем некрасивой, он ее любил, а чувство жалости и ответственности достигало накала страсти. Жалость его прогнала, — он не стал бы будить и своего злейшего врага, не говоря уже о Луизе. Он на цыпочках вышел из комнаты и спустился по лестнице. (Внутренних лестниц в этом городе одноэтажных бунгало не было ни у кого, кроме губернатора, и Луиза этим гордилась: она застелила лестницу дорожками и развесила на стене картины). Внизу, в гостиной, стоял книжный шкаф с ее книгами, лежали ковры, висела туземная маска из Нигерии и опять фотографии. Книги приходилось каждый день перетирать, чтобы они не плесневели, и Луизе не удалось как следует замаскировать железный ящик для продуктов пестренькими занавесками; его ножки стояли в эмалированных мисках с водой, чтобы внутрь не наползли муравьи. Слуга накрывал на стол к обеду и поставил только один прибор.
Слуга — из племени темне — был низенький, приземистый, с широким, некрасивым, добродушным лицом. Его босые подошвы шлепали по полу, как пустые перчатки.
— Живот, — сообщил Али.
Скоби вынул из шкафа грамматику языка менде; она была засунута на нижнюю полку, где ее потрепанный, рваный переплет меньше бросался в глаза. На верхних полках стояли рядами тоненькие книжки Луизы — стихи не слишком молодых современных поэтов, романы Вирджинии Вулф. Сосредоточиться он не мог; было слишком жарко, и отсутствие жены угнетало его, как болтливый собеседник, напоминая, что судьба ее на его совести. Упала вилка, и Скоби заметил, как Али исподтишка обтер ее рукавом; он заметил это с нежностью: ведь они прожили вместе пятнадцать лет — на год больше, чем длился его брак, а это большой срок для слуги. Али был сначала «мальчиком», потом, когда держали четверых слуг, помощником домоправителя, а теперь сам правил домом. После каждой поездки Скоби в отпуск Али дожидался его на пристани, чтобы выгрузить багаж с помощью трех или четырех оборванных носильщиков. Когда Скоби уезжал, многие пытались переманить Али, но тот всегда встречал хозяина на пристани, — кроме одного раза, когда Али посадили в тюрьму. Тюрьма не считалась бесчестием. Это было просто осложнение, которого никому не удается избежать.
— Тикки! — послышался ноющий голос, и Скоби сразу же встал. — Тикки!
Он поднялся наверх.
Его жена сидела под москитной сеткой, и ему вдруг почудилось, что это кусок сырой говядины, покрытый марлей от мух. |