Девчонка мне улыбнулась. Лично мне. Первый раз в жизни девчонка улыбнулась мне лично. До этой встречи я о девчонках как-то не думал, я еще, как говорил Бон-Иван, «бродил стайкой». Он, Бон-Иван, говорил как-то, что вот она, жизнь, какая: вот детство — мальчишки и девчонки бродят стайками, потом разделяются и бродят парочками, женятся, у них рождаются дети, дети бродят стайками, потом разделяются и бродят парочками и т. д. и т. п. А между тем идут всякие там века и эры: мезозойские, бронзовые и все такое связанное с ними хорошее и плохое и т. д. и т. п. Видимо, в тот день я как раз был на границе «Прощай, стайка мальчишек…» — «Здравствуй!..» А что «здравствуй», я еще не знал.
Я просто шел и все время не спускал глаз с этой девчонки. Я тогда подумал — провожу, думаю, эту девчонку до самого дома, чтобы знать, где она живет. А потом как-нибудь приглашу ее к нам в школу на вечер. Не знаю, может быть, так бы все и вышло, как я думал, если бы на нашем пути не повстречался комиссионный магазин там, на Сретенке. Девчонка вошла в магазин. Я, конечно, за ней. Но в мою сторону она больше ни разу не взглянула, а ведь всю дорогу улыбалась мне. Может, ее потянуть за рукав, чтобы она увидела меня? Я дотронулся до нее… Но когда она обернулась, то посмотрела на меня как на чужого… И глаза у нее были большие, но уже не от красоты, а от чего-то другого, неприятного мне… Я повернулся и выскочил на улицу. Мне захотелось сделать девчонке очень больно. И вдруг, достав из кармана блокнот, я сам не знаю почему стал рисовать такую одноклеточную инфузорию-туфельку, а глаза — два воздушных синих шара!
Когда девчонка вышла из магазина, я протянул ей свой первый рисунок. Она посмотрела и сказала: «Дурак!» А я не обиделся, я посмотрел на нее как на маленькую.
В мою комнату заглянула Наташа, глаза у нее сияли в самой глубине. Она остановилась у притолоки и, притушив сияние своих очей, сказала:
— Валентин… ты знаешь… Гронский исчез… папа сказал…
— Как исчез?
— Так, — она пожала плечами, — исчез, как ты сказал тогда: его нет нигде, нет уже давно, ни на даче, ни в Москве, ни в белом доме… Понимаешь, нигде! — и Наташа повторила мой жест, рисуя в воздухе земной шар. — Его нет нигде… Что это значит?
— Это значит, что наша дуэль состоялась, — сказал я, подумав.
— Какая еще дуэль?
— Да так, — ответил я, — это я вспомнил один разговор.
— Иди к нам, — сказала Наташа, погладив меня по щеке.
— Я к вам приду, — сказал я Наташе.
Она вышла, оставив открытой дверь, и хотя у меня в комнате были открыты и дверь и окна, но сквозняка не было, так было недвижимо душно. Кто-то вскричал что-то неразборчивое. Мамин голос остановил кого-то:
— Ну и галдеж, терпения нету.
— Вот, про терпение! — обрадовалась Наташа. — Чаша терпения!
Я знал, что сейчас там, за столом, Бон-Иван из «чаши терпения» будет делать остроумные фразы, у него это всегда получалось очень здорово, такие фразы в цирке артисты называют репризами.
— Посеяли — слушали, выросло — постановили, — согласился Бон-Иван, и все дружно засмеялись.
— Чаша терпения в духе Тургенева «Отцы и дети», — сказал папа.
— Входит в комнату мать жены, — сказал Бон-Иван, — и говорит: «Высокоуважаемый Семен Семенович, ставлю вас в известность, что у меня переполнилась двести восемьдесят пятая чаша терпения, прошу вас, купите срочно двести восемьдесят шестую…»
— Чаша терпения с точки зрения несовершеннолетних!
— Мама, а Вовка опять плюнул в чашу терпения!
На веранде становилось горячо. |