Она спросила: «Кому?» Я сказал: «Не знаю. Сидел в сквере вечером — один, конечно, весной, конечно. Как раз почки над самым ухом на деревьях лопались. Громко, как выстрелы. Ну и луна, конечно, со своим повышенным давлением своего ни на что не похожего света. Я вдруг прошептал: «А я вас люблю!..»
«Кому прошептал?» — спросила Ташка. А я ей сказал, что не знаю и буду искать, кому сказал… Я еще не знал, что эти слова я сказал Юлке. Наташа рассказала о нашем разговоре Мамсу. А Мамс рассказал маме, мама сказала: «В этом что-то есть!» Мамс киносценарий об этом написал. Я с Ташкой поругался из-за всего этого, а она заявила, что «писатель — это не сберкасса и он не должен сохранять тайну вкладов…». Так что папа прав: с незнакомыми еще можно делиться, а со своими…
С отцом, хоть он и мужчина, тоже не поговоришь, потому что у нас в семье папа вроде совсем не папа, а скорей, что мама: он, к сожалению, сам стирает, и обеды готовит, и на базар ходит, и белье гладит… И с мамой, которая нас троих в руках держит, с мамой тоже нельзя поговорить, как с отцом, ну, по-настоящему, по-мужски, она нам хоть и вместо отца, но все-таки женщина.
Нет, пусть мне кто-нибудь попробует объяснить, почему: «Валентин, перестань бомбить меня своими письмами…», а не, скажем: «Алик, случилось что-то неожиданное и ужасное, но я знаю, что ты меня поймешь…» Ведь все можно объяснить по-человечески, даже подлость… Объяснить… Подло, конечно, и, конечно, гнусно объяснить эту самую подлость. Но объяснить.
Главное, все клочки моего изорванного письма положила обратно в конверт… Я это письмо склеил, не знаю, зачем только… Ну бросила бы все в рижское море или в рижскую урну… Представляю, какое у нее было в это время лицо, когда она эти обрывки складывала в конверт. Между прочим, когда собачек выводят гулять, известно, конечно, зачем, они задними лапками все забрасывают. Вот откуда они понимают, что некрасивое никто не должен видеть? Но ведь понимают. Понимают же? А ведь они собаки… С кем же? С кем же? С кем же мне поговорить и посоветоваться?..
Николай Павлович, господин Чехов, нарисуйте мне мою знакомую хорошую в моих Сокольниках!.. Вы понимаете, нет никого на дорожке… никого…
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Я вдруг вспомнил, что там, в Строгановском училище, я, кроме всего прочего, убеждал того человека, что все неправильно иллюстрируют Гоголя! «И Боклевский неправильно! И Кардовский! И Агин!..» — «Все неправильно?» — переспросил он меня, а я поправился и сказал: «Ну не совсем правильно!..» — «Один ты правильно?» — «А я правильно!..» Я в который раз уткнулся в начало «Мертвых душ», где описывается въезд Чичикова в ворота гостиницы губернского городка NN и то, как два русских мужика спорили между собой, доедет колесо брички Чичикова «если б случилось, в Москву или не доедет?».
Сейчас мне показалось почему-то, что там, в Строгановском, я не хвастался, нет, не хвастался… Просто мне стало яснее, чем раньше, как рисовать Петрушку, Селифана или вот этих двух спорящих между собой мужиков.
Я попробовал представить себе мужиков, Селифана и Петрушку, но мысли мои о Юлке снова устроили в голове какую-то футбольную «ходынку», в которую я попал однажды у метро «Динамо», и, как тогда, так и сейчас на помощь пришел Бон-Иван — тогда он сам, а здесь его спасительная мысль. Как это он говорит? Про оптимизм юности. Что этот самый оптимизм в юности держится на том, что при неприятностях молодой человек ощущает, что даже неприятностей будет еще много, тогда как старый человек думает: ах, и даже неприятностей у меня будет мало!
Значит, получается, что я должен быть вроде бы счастливым от одной мысли, что я еще много хлебну горя с этой Юлкой Юваловой в жизни. |