Лицо у него при этом было приятно созерцательное. Глаза блестели, как у питекантропа, которому вместо камней предложили забросать мамонта ручными гранатами.
– Знаешь, что будет, если поджечь порох? – спросил он ведьму, задумчиво прокручивая колесико зажигалки.
– На одного дурака меньше, – понадеялась Улита.
– Неверно! Подчеркиваю: порох взрывается только в замкнутом пространстве. А так он просто сгорает, хотя и ярко, но без последствий, – нравоучительно сказал Чимоданов.
Он ссыпал порох на столовую ложку, поднес зажигалку и ойкнул, когда всплеснувшее белое пламя обожгло ему кончик носа. Дальше этого дело не пошло. Порох действительно не взорвался.
– Н-но! Без фокусов! Помни, кто я и кто ты! – укоризненно сказал ложке Чимоданов.
Ложка осознала свое ничтожество и промолчала. Петруччо подул на нее и встал.
– Ну я пошел!
– Куда? – лениво поинтересовалась Улита.
– Хочу попытаться выплавить свинец, – пояснил Чимоданов и, мечтательно улыбаясь, уединился с дробью.
За Петруччо, прихрамывая, бежал Зудука с капсюлем. Оба – и Зудука, и его хозяин – выглядели довольными. Они существовали в мире заданных координат, где все было расписано заранее, все расставлено по полочкам. И в этой заданности было величайшее успокоение.
– Сил моих нет! Я кипю, бесюсь и туплею! Если Эссиорх не вернется в самое ближайшее время, я кого-нибудь съем! – ни к кому не обращаясь, вполголоса сказала Улита.
Пытаясь избавиться от назойливых мыслей, ведьма потрясла головой и с недоумением уставилась на обглоданную куриную ножку, не понимая, откуда она взялась у нее в руке.
– Человек не должен ни к чему привязываться. Он должен любить, бешено любить, всей душой, но не привязываться. Ты поняла это, дура? – сказала Улита не то куриной кости, не то кому-то еще.
Здесь же, неподалеку, Мошкин сотворил ледяную розу и окутал ее пламенем. Пламя плясало на четких гранях цветка, который, хотя и истекал слезами, мистическим образом не таял. Мошкин смотрел на розу, и в душе у него что-то болезненно перекручивалось, будто душа была мокрым полотенцем, а он отжимал ее руками. Евгеша был юн, красив, силен, но сомневался в себе, как сомневается в выигрыше неопытный игрок в двадцать одно, которому разом пришли три семерки.
Ната стояла перед зеркалом, чья серебряная рама закручивалась в форме двух бодающихся козлов. Из стеклянных глубин на нее печально взирали три белых офицера, некогда застрелившихся перед этим зеркалом из одного револьвера, который валялся здесь же, у их ног. Вихрова злилась и шипела на офицеров, чтобы они не маячили. У нее уже второй день чесался подбородок, и она хотела понять, не вскочило ли на нем что-нибудь.
Однако офицеры не уходили. Один – совсем молоденький подпоручик с запекшейся на виске кровавой запятой – подавал Нате умоляющие знаки, точно пытаясь сообщить ей нечто важное. Остальные двое не двигались и только смотрели. Однако Вихрова не расположена была беседовать с неприкаянными духами.
– Ну разве я не хороша? – спросила она у самой себя и сама себе ответила: – Да, будем откровенны: внешность заурядная. Но что это меняет? Всякой женщине нужна прежде всего норка, все, что в норке, и хотя бы немного личного счастья… Не так ли? Допустим даже не так, но опять же: что это меняет?
Ната пристально всмотрелась в зеркало и, поморщившись, подозвала Мошкина.
– Эй! Поди сюда! – велела она – У меня что-нибудь есть на подбородке?
Евгеша послушно подошел и посмотрел глазами раненой лани. |