Вы найдете их, даже если не станете искать. Но вы нормальный человек, не некрофил. Я принадлежу к истребленному племени, мы не годимся для секса.
Поскольку выступление в театре Солей было отложено на насколько дней, Ханка обещала вновь прийти завтра вечером. Я спросил номер ее телефона, и она сказала, что телефон у нее сломался. В Буэнос-Айресе, если что-нибудь сломалось, пройдут месяцы, прежде чем вы дождетесь ремонта. Перед уходом Ханка сказала мне почти мимоходом, что, разыскивая родственников в Буэнос-Айресе, она обнаружила еще одного моего родственника — Ехиеля, который сменил свое имя на Хулио. Ехиель был сыном моего двоюродного деда Авигдора. Мы встречались с Ехиелем дважды — раз в местечке Тишевиц и другой раз в Варшаве, куда он приехал лечиться. Ехиель был примерно на десять лет старше меня — высокий, чернявый, истощенный. Я вспомнил, что у него был туберкулез и этот самый дядя Авигдор привез его в Варшаву, чтобы показать специалисту по легочным заболеваниям. Я был твердо убежден, что Ехиель не пережил Катастрофы, и вот мне говорят, что он жив и обитает в Аргентине. Ханка сообщила мне некоторые подробности. Он приехал в Аргентину с женой и дочерью, но потом развелся и женился на девушке из Фрампола, с которой встретился когда-то в концлагере. Он стал разносчиком — это называется в Буэнос-Айресе «быть на побегушках». Его новая жена совсем неграмотная и боится одна выходить из дома. Она так и не выучила ни слова по-испански. Когда ей нужно сходить в лавку за хлебом или за картошкой, Ехиель должен ее сопровождать. В последнее время он страдал астмой и перестал разносить товары. Он живет на какую-то пенсию — что за пенсия, Ханка не знала: может быть, муниципальная, может быть, от какого-нибудь благотворительного общества.
Я устал после долгого дня и, как только Ханка ушла, повалился на постель и, не раздеваясь, заснул. Через несколько часов я проснулся и вышел на балкон. Странно было находиться в какой-то стране за тысячу миль от моего нынешнего дома. В Америке близилась осень, а в Аргентине — весна. Пока я спал, прошел дождь, и улица Хунин сверкала. Старые дома стояли вдоль улицы; их витрины были забраны железными решетками. Мне были видны крыши и отчасти кирпичные стены зданий на прилегающих улицах. То тут, то там в окнах мерцал красноватый свет. Может быть, кто-нибудь болен? Или умер? В Варшаве, мальчиком, я часто слышал страшные истории о Буэнос-Айресе: какой-нибудь сутенер увлекает бедную девушку, сироту, в этот дурной город и пытается обольстить ее с помощью безделушек и обещаний, а если она не уступает, то с помощью тумаков, таская ее за волосы и втыкая ей в пальцы булавки. Наша соседка Бася часто рассказывала об этом моей сестре Хинде. Бася говорила: «Что может сделать такая девица? Ее увозят на корабле, посадив на цепь. Она уже лишилась невинности. Ее продают в бордель, и она должна делать то, что ей скажут. Рано или поздно в ее кровь попадает червячок, а с ним ей долго не прожить. Через семь лет бесчестья ее волосы и зубы выпадают, нос сгнивает, отваливается и — представление окончено. Поскольку она была скверной женщиной, ее хоронят за оградой». Я помню, как моя сестра спросила: «Живьем?»
Теперь Варшава уничтожена, а я сам очутился в Буэнос-Айресе, в том самом квартале, где, говорят, случались такие вот печальные истории. И Бася, и моя сестра Хинда были мертвы, а я был не маленьким мальчиком, а пожилым писателем, приехавшим в Аргентину распространять культуру.
Дождь шел весь следующий день. Возможно, по той же причине, по которой не хватало электричества, телефон тоже плохо работал. Какой-то человек говорит со мной на идише, и вдруг я слышу женский смех и пронзительный крик на испанском. Вечером пришла Ханка. Мы не могли выйти на улицу, и я заказал ужин в номер. Я спросил у Ханки, что она будет есть, и она ответила:
— Ничего.
— В каком смысле ничего?
— Чашку чая. |