Изменить размер шрифта - +
Быть мучеником во имя Господне есть высочайшая привилегия. Один пассажир говорил на таком диалекте, который нельзя было отнести ни к идишу, ни к немецкому, — это была какая-то смесь из старомодных романов, и, как ни странно, те, кто его встречал, говорили на том же наречии.

Я размышлял о том, что во всем этом хаосе есть определенные законы. Мертвые остаются мертвыми. У тех, кто жив, свои воспоминания, расчеты, планы. Где-то в канавах Польши — пепел сожженных. В Германии бывшие нацисты лежат в своих постелях, и на счету каждого из них убийства, пытки, изнасилования и глумления. Где-то должен быть Всеведущий, который знает каждую мысль каждого человеческого существа, который знает о страданиях любой мухи, который знает обо всех кометах и метеорах, о каждой молекуле в самой отдаленной галактике. Я обращался к Нему. Хорошо Тебе, Всемогущий и Всеведущий, для Тебя все справедливо. Твое знание полно, и у Тебя нет недостатка в информации… вот почему Ты такой умный. Но как быть мне с моими разрозненными фактами?.. Да, я должен ждать своего сына. Пассажиры вновь перестали выходить, мне казалось, что уже все сошли на берег. Я стал нервничать. Значит, мой сын не прибыл на этом пароходе? Или я проглядел его? Или он прыгнул в океан? Почти все ушли с пирса, и я чувствовал, что скоро погасят огни. Что ж мне теперь делать? У меня давно было предчувствие — что-нибудь да произойдет с этим сыном, который в течение двадцати лет был для меня всего лишь словом, именем, укором совести.

Вдруг я увидел его. Он вышел медленно, нерешительно, и по нему было видно, что он не ждет, чтобы его кто-нибудь встречал. Он был схож с изображением на снимке, хоть выглядел старше. На его лице были ранние морщины, и одежда была смята. В нем были очевидны убожество и небрежение бездомного юноши, проведшего годы в чужих краях, который через многое прошел и раньше времени возмужал. Его волосы свалялись и спутались, мне даже показалось, что в них клочки сена и соломы, как у спавшего на сеновале. В его светлых глазах, щурившихся под белесыми бровями, таилась подслеповатая улыбка альбиноса. У него был деревянный ранец, как у новобранца, и какой-то сверток, обернутый в коричневую бумагу. Вместо того чтобы тут же броситься к нему, я стоял, открыв рот. Его спина была уже слегка сутулой, но не как у учеников ешивы, а скорей как у тех, кто привык носить тяжести. Он пошел в меня, но я узнавал черты его матери — другой его половины, которая никогда не смогла бы смешаться с моей. Даже в нем, в этом произведении, наши противоположные черты никак не гармонировали. Материнские губы не сочетались с отцовским подбородком. Выступавшие скулы не соответствовали высокому лбу. Он внимательно посмотрел в обе стороны, и на его лице выразилось благодушное: «Ясное дело, он не пришел меня встречать».

Я приблизился к нему и неуверенно спросил:

— Ата Гиги?

Он засмеялся.

— Да, я Гиги.

Мы поцеловались, и его щетина ободрала мои щеки, как терка. Он был чужим для меня, и в то же время я чувствовал, что я привязан к нему, как всякий отец к своему сыну. Мы стояли тихо с тем чувством общности, что не нуждается ни в каких словах. Через секунду я уже знал, как мне себя с ним вести. Он провел три года в армии, прошел через жестокую войну. У него, наверное, было Бог весть сколько девушек, но он остался таким же застенчивым, каким может быть только мужчина. Я заговорил с ним на иврите, несколько изумившись своему собственному знанию. Я немедленно захватил отцовскую власть, и всю мою подавленность как рукой сняло. Я попытался взять его деревянный сундучок, но он не позволил. Мы стояли на улице, выглядывая такси, но все машины уже разъехались. Дождь перестал. Улица тянулась вдоль причалов, влажная, темная, плохо замощенная. В асфальте было множество выбоин, и стояли лужи воды, отражавшие куски светящегося неба, низкого и красноватого, как ржавчина. Было душно. Сверкнула молния, но грома не последовало.

Быстрый переход