Вскоре вышел на поляну. Посреди поляны стоял стожок, уже порядочно укрытый снегом. Это был лесной сенокос. Сразу вспомнилась Яглинка. Точно такие же поляны и там. Все местины и закраины выкошены старательным косцом. Даже бурьяна нигде нет. Выбито всё начисто, чтобы не попадали сухие цубылки в следующем году. Не лесная поляна, а ладно прибранная чистоплотной хозяйкой светлица. След вёл прямо к стожку. И стоило Воронцову сделать шаг по чистому, как из-за стожка донёсся знакомый сиплый голос, который сейчас, после неудачи на большаке, ему хотелось услышать больше всего:
– Чего тебе надо, подольский? Мы ведь разошлись. Уходи, а то получишь пулю.
– Погоди, Кудряшов, – Воронцов пошёл прямо на стожок, зная, что Кудряшов не выстрелит.
– Это в тебя палили? – спросил Кудряшов, когда он подошёл и сел в сено рядом.
Воронцов ничего не ответил, а только безнадёжно махнул рукой.
– Не перейти нам тут дороги. Посты выставили. Стреляют на каждый шорох. Если только ночью попробовать.
– А ночью будут ездить на бронетранспортёре и стрелять из пулемёта наугад, – сказал Кудряшов. – Я это знаю.
– Может, дальше пройти? Там где-нибудь попытать счастье?
– Дальше поле. Открытое пространство. За километр мышь видна. Если прихватят там, спрятаться будет негде.
Уже начало мутнеть в полях, и засинелись стёжки и одинокие следы на снегу, и в воздухе запахло ранними сумерками, когда они вышли назад, к деревне.
– Вот Пелагея Петровна обрадуется… – усмехнулся Воронцов.
Кудряшов выслушал его и сказал усталым осевшим голосом:
– А что ж, может, и обрадуется солдатка.
Они постучали в окно. Пелагея выскочила на крыльцо и, всё сразу поняв, молча махнула им рукой: заходите, мол, только тихо.
– Не прошли мы, хозяюшка, – виновато сказал Кудряшов, переступая с ноги на ногу в тёмных сенях. – Все дороги перекрыты. Теперь, видать, пока пройдут… Пока фронт к Москве не передвинется.
Услышав слово «Москва», Пелагея встрепенулась:
– Неужто Москву сдадут?
– Сдадут, не сдадут… Сдадут, так, может, и лучше.
– Чем же это лучше? Что ты такое говоришь, солдат? – сразу насторожилась хозяйка.
– А тем, что войне конец. И твой Иван Прокопыч ко двору вернётся.
– Да уж, видать, не вернётся, – вздохнула она. – Проходите в избу. У меня дети да старуха, Ванина бабка. Живём вместе. А родительская хата на другом краю деревни. Тятя с матерью там живут.
Они вошли в горницу. За столом сидели три мальчугана и хлебали из алюминиевых мисок борщ. В углу на табурете неподвижным, укутанным во всё чёрное столбом возвышалась древняя, как и все предметы вокруг неё, старуха. Увидев незнакомых людей с оружием, дети притихли, смуглые их шейки вытянулись. Стук ложек сразу затих. А чёрный неподвижный столб вскинул голову, покрытую таким же чёрным платком шалашиком, и старушечьим голосом твёрдо и требовательно сказал:
– Кто ж это? Знать, от Вани? С какими ж вестями – добрыми ай худыми?
Они поздоровались, поклонившись в первую очередь старухе. Кудряшов перекрестился в угол, где на божнице стояли в рядок иконы, убранные в расшитые красными и чёрными нитками ручники, и горела тусклым дребезжащим огоньком лампадка.
– Вы не стесняйтесь, устраивайтесь, а я пойду баньку истоплю. Час-другой, и готова будет, – сказала хозяйка и тут же, как лёгкий хлопотливый зверёк, выскользнула из горницы.
– На первой ерманской Прокоп сгинул, а на этой Иван, – снова сказала старуха тем же требовательным тоном, должно быть, недовольная тем, что никто не ответил на её вопрос. |