Надо было попробовать убедить главного свидетеля в пользу Олега наконец заговорить.
Глава 6. Лика
Лика встретила Женю в красивом халате — не в таком, который спешно снимают при звонке в дверь и чем-нибудь заменяют, а наоборот — таком, в котором гостей принимают.
Точнее же говоря, это было самое настоящее, темно-синее с золотом японское кимоно, из Японии и привезенное.
Женю Лика (для незнакомых — Лидия) увидела впервые и встретила — после ее звонка с просьбой повидаться — мило и дружелюбно, с живой улыбкой на очень и очень привлекательном, по мнению многих, лице, окаймленном белокурыми прядями. Они красиво загибались с обеих сторон почти к подбородку.
Но по мере того, как Женя быстро, но не спеша и не тараторя, очень толково излагала причину и цель своего визита, улыбка с Ликиного лица сползала. А в конце Жениной речи девушка, казалось, вообще постарела лет на десять.
— Я думала, кассационный суд его оправдает, — пролепетала она.
Надо отдать Лике должное — не задавая лишних вопросов, она тут же согласилась написать все то, о чем Женя ее просила. И ушла в другую комнату писать.
Женя в это время сидела в холле и играла с котом Грэем.
Это был тот еще котик! Дело в том, что Лика недавно уезжала в Европу на месяц, а Грэя на это время с восторгом согласилась взять к себе ее однокурсница, остававшаяся на лето в Москве, — кореянка Соня (настоящее ее имя было, конечно, иным, но она настаивала, чтобы московские друзья звали ее именно так). А когда Лика вернулась и позвонила, чтоб забрать кота, Соня смущенно сказала, что Грэю было очень жарко и она вызвала специального парикмахера, чтобы тот его постриг.
— Как — постриг? !
— Ну, у нас всегда стригут котов летом. Это художественная стрижка. Очень красиво.
— Всего-всего постригли?!
— Нет, не всего. На голове и на лице он пушистый. И на хвосте тоже.
И вот теперь этот невиданный в московских краях голый кот выгибал спину с обнаружившимися на короткой шерстке шикарными серебристо-серыми мраморными разводами, поднимал пушистый хвост трубой и только что не подмигивал, жмурясь всем своим пушистым лицом, желая спросить: «Ну и как я вам нравлюсь?»
Лика вышла заплаканная.
— Возьми, Женя.
Она протянула исписанные листы бумаги, уже вложенные в прозрачный файл.
— Сделай где-нибудь ксерокс, прежде чем отдашь. Пусть у меня копия будет. А то я без копирки писала, как-то не подумала — привыкла на компьютере. Ты веришь, что еще можно что-то сделать?
— А ты веришь, что нельзя, да? — Лика казалась такой юной, что у Жени не повернулся язык называть ее на вы. — Значит, мы с тобой будем жить-поживать и добра наживать — а Олег пусть сидит в тюрьме? Станет там взрослым дядькой, потом стариком? Да?!
У Лики снова закапали слезы. Она стала промокать их не бумажным платочком, как все или почти все, а маленьким изящным батистовым.
Женя не стала ей говорить того, что само напрашивалось на язык: если бы тогда Лика сделала то, что сделала сейчас, — сегодня ей, скорей всего, не пришлось бы плакать. Не стала говорить, потому что знала — Лика и сама это понимает, потому и плачет.
Впрочем, возможно, для Ликиных слез были и другие причины. На ее столике стояла маленькая, в тонкой рамке фотография красивого темноволосого молодого человека. Это был не Олег. И мы совсем не знаем того, что, возможно, хорошо представляла себе Лика, — как именно прореагирует этот появившийся за последние месяцы в ее жизни человек на ее откровенные показания относительно одного мартовского вечера.
В этих показаниях помимо несомненного Олегова алиби была и еще одна важная деталь. |