Изменить размер шрифта - +
Причем даже личные письма и лирические стихи записывались под диктовку, из чего иные делали вывод, что Гете трудно быть в них вполне откровенным. Эта неприязнь, или, как он сам говорил, отвращение к чернилам и бумаге, с годами возрастала, процесс писания все больше тяготил его. И, видимо, не случайно Эгмонт по воле автора признается: «всего несносней мне писанье». Когда же, едва ли не однажды, в молодости, по настоянию сестры, Гете собственноручно принялся за рукопись «Геца фон Берлихингера», страницы ее были заполнены четким, опрятным бисером слов и, что удивительно, — без единой помарки.

И вот снова, чуть ли не полвека спустя, Гете сидит за столом и сам переписывает текст недавно созданной элегии. Он пишет красивым каллиграфическим почерком, тщательно и аккуратно. Затем сшивает рукопись и самолично переплетает ее, так как считает, что переплет то же, что рама для картины: так виднее, являет ли она собою законченное целое. Никто пока еще не знает, чем был занят эти три дня поэт, ибо Гете хранит до поры написанное, «как святыню». Однако постепенно его охватывает желание обнародовать свое творение, услышать его в устах других. Чем объяснить такую перемену? Вначале нежелание, а может быть, опасение доверить стихи посторонним, потом, словно спохватившись, он решает сделать их достоянием в первую очередь близких и друзей. И тогда становится ясно, какое значение имеют эти стихи для автора, обычно столь сдержанного в своей любовной лирике. «Мариенбадская элегия» — так назовет он это свое стихотворение — горестное, нет, трагическое признание о посетившей старца последней любви к пленительной девятнадцатилетней Ульрике фон Левецов, о мелькнувшей было надежде на счастье семидесятичетырехлетнего поэта и о безжалостном крушении иллюзий. Как мучительный стон, вырываются из его груди строки:

Но странное дело, завершив работу над стихом, Гете почувствовал, что наступило избавление от сжигавшего его недуга, пришло «исцеление от копья, которым он был ранен». И прав был С. Цвейг, когда написал в своей великолепной новелле, посвященной последней любви Гете, что поэта спасла его элегия. Стихи, сочиненные в начале сентября 1823 года, во время поездки в Мариенбад, избавляют, вернее, излечивают его от «глубочайшей боли». Как говорит С. Цвейг, поэт нашел «прибежище от жизни в поэзии». И так бывало не раз — исцеление от любви, утоление печали он находил в творчестве.

У Гете всегда замысел был связан с переживанием, любовные стихи он, по его собственному признанию, писал только тогда, когда влюблялся. Восхищение являлось для него одним из основных стимулов творчества. Для того чтобы преодолеть сердечный недуг, избавиться от увлечения — будь то Фредерика или Лотта, Лили или Марианна, Монна или Ульрика — ему необходимо было «страсть пережечь в духовное». Рецепт этот, собственно, известен издавна, чуть ли не со времен Древней Греции и Рима. Так что можно сказать: свои страдания поэты исстари пытались лечить поэзией. И недаром Альфред де Мюссе, зная об этом, надеялся, описав историю своей любви к Жорж Санд, избавиться от роковой страсти. В этом смысле поэзия, творчество и для Петрарки, и для Гюго, и для многих иных служила лекарством освобождения от самого себя, как и для Достоевского, который должен был очиститься творчеством, пройти через катарсис, чтобы жить дальше, или для Моэма, написавшего, по его признанию, роман «Бремя страстей человеческих» с целью сбросить с себя гнет воспоминаний.

Что касается Гете, то те, кто изучали любовную сторону его биографии, ну, скажем, Томас Манн, подметили, что сердечные увлечения великого немца, его влюбленности, обычно лишенные серьезных намерений, помогали только достижению творческих целей.

В конце концов, именно таким средством для творчества послужила охватившая Гете на склоне жизни любовь к Ульрике фон Левецов. Но и в начале пути поразившее его, двадцатитрехлетнего, глубокое чувство, пережитое и выстраданное тогда, выплеснулось на бумагу в смешении действительности и вымысла.

Быстрый переход