Таковы были обстоятельства моего нового жизненного опыта, которые я заставил бы (если бы мог) разделить со мною всех моих собратьев и современников, чтобы они забыли временные модные течения и отдались единственной материальной цели под взором неба.
О характере нашей задачи я должен дать общее представление. Бак был завален разной корабельной утварью, трюм почти наполнен рисом, лазарет загроможден чаем и шелковыми материями. Все это пришлось перерыть, что составляло только часть нашей задачи. Трюм был сплошь устлан бревнами; часть его, где, быть может, помещались особенно нежные товары, была вдобавок обшита дюймовыми досками; а между бимсами в трюме имелись вставные филенки. Все это, равно как и переборки кают, да и сами бревна трюма, могло оказаться тайником. Поэтому необходимо было разрушить, как мы и сделали, большую часть внутренней обшивки и отделки корабля, а остальное исследовать наподобие того, как доктор исследует посредством выстукивания больные легкие. Если бревно или балка издавали пустой или подозрительный звук, приходилось браться за топор и рубить: работа тяжкая и неприятная, вследствие обилия сухой гнили в разбившемся судне. Каждая ночь видела новый натиск на останки «Летучего Облачка», новые бревна, изрубленные в щепы, и переборки, отодранные и сваленные в стороне, — и каждая ночь видела нас так же, как раньше, далекими от цели нашего рьяного опустошения. Эти непрерывные разочарования не поколебали моего мужества, но сбивали с толку мой ум; и сам Нэрс становился молчаливым и угрюмым. Вечером, за ужином, мы проводили часок в каюте, большей частью молча: я дремал иногда над книгой, Нэрс угрюмо, но усердно сверлил морские раковины инструментом, который называется «скрипкой янки». Посторонний мог бы подумать, что мы в ссоре; на деле в этом тесном товариществе труда наша дружба росла.
Я был поражен в самом начале нашего предприятия на разбившемся судне готовностью матросов повиноваться малейшему слову капитана. Не решаюсь сказать, что они любили его, но, во всяком случае, они им восхищались. Ласковое слово из его уст ценилось выше, чем похвала и полдоллара от меня; если он вообще сменял гнев на милость, вокруг него царило оживленное веселье; и мне пришлось заключить, что его теория исполнения капитанских функций, если и была доведена до крайности, то опиралась на какое-нибудь разумное основание. Но даже страх и восхищение капитаном стали изменять нам под конец. Люди были утомлены безнадежными, бесплодными поисками и продолжительной напряженной работой. Они начинали отлынивать и ворчать. Взыскание не заставило себя ждать, но взыскания усиливали ропот. С каждым днем все труднее становилось заставить их выполнить дневную работу, и в нашем тесном мирке мы ежеминутно чувствовали недовольство наших помощников.
Несмотря на все старания хранить дело в тайне, цель наших поисков была как нельзя лучше известна всей команде; а кроме того, до нее дошли кое-какие сведения о несуразностях, так поразивших меня и капитана. Я мог слышать, как матросы обсуждали характер Трента и высказывали различные теории насчет того, куда спрятан опиум; и так как они, по-видимому, подслушивали нас, то я не считал зазорным навострить уши, когда имел возможность подслушать их. Я мог, таким образом, судить об их настроении и о том, насколько они осведомлены относительно тайны «Летучего Облачка». Лишь после того как я подслушал таким образом несколько почти мятежных речей, мне пришла в голову счастливая мысль. Я обдумал ее ночью в постели, и наутро первым делом сообщил капитану.
— Что если я попытаюсь немножко подбодрить их обещанием награды? — спросил я.
— Если вы думаете заинтересовать их таким способом, то я ничего не имею против, — ответил он. — К тому же они вами наняты, и вы суперкарг.
Принимая во внимание характер капитана, эти слова можно было считать полным согласием, и соответственно тому команда была вызвана на корму. |