Почему при таких обстоятельствах вы так загодя предупреждаете меня о своих намерениях, мне непонятно, если только вы немного мне не симпатизируете. Но симпатизируете вы или нет, вы захотите узнать — и я хочу, чтобы вы узнали, — как именно Эблетт встретил свою смерть, и причины, сделавшие эту смерть необходимой. Если полиции будет сообщено что-либо, я предпочту, чтобы и они узнали всю историю полностью. Они (и даже вы) могут назвать это убийством, но к тому времени меня уже больше не будет. Пусть называют чем пожелают.
Я должен начать, вернувшись с вами назад, в летний день, когда я был тринадцатилетним мальчиком, а Марк — молодым человеком двадцати пяти лет. Вся его жизнь была притворством, и тогда он как раз изображал себя филантропом. Он сидел в нашей маленькой гостиной, похлопывая перчатками тыльную сторону левой ладони, а моя мать, святая душа, думала, какой он благородный молодой джентльмен, а Филип и я, поспешно умытые и втиснутые в воротнички, стояли перед ним, подталкивая друг друга локтями и постукивая задниками каблуков, и от всего сердца проклиная его за то, что он помешал нам играть. Он решил взять одного из нас под свою опеку, добрый кузен Марк. Только Небесам известно, почему он выбрал меня. Филипу было одиннадцать — лишних два года ожидания. Возможно, вот почему.
Ну, Марк дал мне образование. Я учился в аристократической школе, затем в Кембридже, и стал его секретарем. Да, отнюдь не только секретарем, как ваш друг Беверли, возможно, сказал вам. Его управляющим, его финансовым консультантом, его курьером, его… — но, самое главное, его слушателем. Марк был не способен жить в одиночестве. Всегда требовался кто-то, чтобы слушать его. Полагаю, в глубине души он надеялся, что я стану его биографом на манер Босуэлла. Однажды он сказал мне, что назначил меня своим литературным душеприказчиком, бедняга. И он имел обыкновение писать мне нелепо длинные письма, когда я бывал в отъезде, письма, которые, прочитав, я тут же рвал. Пустопорожность этого человека!
Три года назад Филип попал в беду. После дешевой государственной школы он был торопливо засунут в лондонскую контору и обнаружил, что в этом мире на два фунта в неделю весело не поживешь. Однажды я получил от него отчаянное письмо — ему немедленно нужны сто фунтов или для него все будет кончено, и я попросил эти деньги у Марка. Только взаймы, вы понимаете; он платил мне хорошее жалованье, и я вернул бы эту сотню за три месяца. Но нет. Он, я полагаю, не увидел в этом ничего для себя — ни рукоплесканий, ни восхищения. Благодарен Филип был бы мне, а не ему. Я умолял, я угрожал, мы препирались, и, пока мы препирались, Филипа арестовали. Это убило мою мать — он всегда был ее любимцем, — но Марк, как обычно, извлек из этого похвалу для себя. Он упивался сознанием, что он такой тонкий судья характеров! Ведь двенадцать лет назад выбрал меня, а не Филипа!
Позже я извинился перед Марком за безрассудные вещи, которые наговорил ему, а он сыграл роль великодушного джентльмена с обычным своим искусством, однако, хотя внешне между нами все словно было как прежде, с того дня и дальше, хотя тщеславие не позволяло ему увидеть это, но я стал самым лютым его врагом. Будь это все, не знаю, убил ли бы я его? Жить в подобии теснейшей дружбы с человеком, которого вы ненавидите, значит ставить вашего друга под постоянную угрозу. Из-за его веры в меня как в восхищающегося им и благодарного ему протеже и его веры в себя как в моего благодетеля, он оказался полностью в моей власти. Я мог не торопиться и ждать удобного случая. Может быть, я не убил бы его, но я поклялся отомстить — и он, жалкий тщеславный глупец, был у меня в руках. Я не торопился.
Два года спустя мне пришлось переоценить свое положение, поскольку мщение ускользало от меня. Марк начал пить. Мог бы я остановить его? Не думаю, но, к моему огромному изумлению, я поймал себя на том, что пытаюсь препятствовать ему. |