Все покорялись и покоряются ему. И только двоих не смог он ни покорить и ни подкупить. Одним был ныне покойный Али-Шейх, другим непокорным оказался сын некоего кузнеца с амузгинских высот — Хасан из Амузги. Зато сотни других готовы явиться к нему по первому зову и исполнить любое приказание, хоть бы и сапоги с ног снять. Вот каков он — каникус Исмаил, толстый, что жертвенный бык, шея цветет прыщами и вечно потная, лицо круглое, набрякшее, — одним словом, жертвенное животное…
— Чей это облезлый ишак с дурным голосом?
— Исмаилов. Чей же еще?
— Ах, нашего Исмаила, как же я сразу-то не сообразил. Послушать приятно, какой у него красивый голос, — тотчас поправляется оплошавший было хуторянин.
Зато если ишак оказался бы принадлежащим какому-нибудь бедняку, этот же хуторянин непременно сказал бы, что эдакую дохлятину не грех и со скалы сбросить.
Боятся люди толстяка. Но страх не такая уж опора для сильного.
Почтенные горцы все еще не расходились. После похорон они вернулись в дом Али-Шейха, съели поминальный суп — бурчак-шурпу — и сидят сейчас у ворот на бревнах вдоль стен. К ним подходят всё новые люди, выражают сочувствие и тоже присаживаются, беседуют, щелкая в руках четками, и говорят о покойном. Все больше доброе говорят, воздают ему хвалу, ведь это он, Али-Шейх, нашел в себе смелость обратиться к белому царю еще в прошлом веке. И вот что он написал: «Чтобы народы моего края без всякого сомнения почувствовали бы все выгоды быть подданными державы просвещенной, искорените самоуправство служителей ваших. Считаю нынешний образ управления вредным обоюдно и для народа и для правительства…»
Говорили о покойном разное.
— Не слыхал я, чтобы уважаемый Али-Шейх когда-нибудь болел. Неужели под конец жизни хворь его одолела? — сказал кто-то из старцев.
— Нет, страданий болезни он не знал, только страждущих лечил.
— Как же это он так неожиданно ушел?
— Старость, наверно… Аллах в таких случаях говорит: «Причину найдите сами, а душу возьму я».
— Да какой же он старый? Выглядел, как мой сын сегодня! Все в округе удивлялись его осанке и легкой походке… — это сказал Абу-Супьян из Шам-Шахара.
— Съел праздничного пирога, попросил постелить постель, лег и умер. Славная смерть…
— Тут что-то не то…
— Думаешь, отравили? Быть этого не может, потому что пироги ведь пекла сама Меседу…
— Такие времена пошли, что родному брату верить стало трудно, идешь с ним рядом и все оглядывайся. Между лопатками так знобит, будто брат вот-вот всадит тебе в спину кинжал…
— Да, времена беспокойные, что и говорить. Но он умер своей смертью. Просто сердце сдало…
— Осиротели горы! Такого человека потерять!..
— Да, пепел не вспыхнет, ушедшего не вернешь, — вздыхали те, кому, судя по летам, предстояло в недалеком будущем последовать за покойным.
Месяц, похожий на ломтик чеченской дыни, поднялся над Тарки-Тау. Стало светлее, звезды высыпали гурьбой, тучи рассеялись, потянулись к небосклонам. Ночь выдалась теплая… Сын покойного Али-Шейха Мустафа суетился, провожая тех, кто уезжал, и встречая тех, кто поздно узнал о беде, но хоть и на ночь глядя, а все же примчался, по обычаю, выразить сочувствие.
Вот в сопровождении нескольких своих спутников поднялся седобородый старец в бараньей шубе и в папахе из золотистого каракуля. Это Абу-Супьян, он обратился к Мустафе.
— У меня к тебе просьба, — сказал он. — Но прежде скажи мне, кто в роду моего друга Али-Шейха достоин возложить на себя бремя старшего?
— Я, уважаемый Абу-Супьян. |