Зузанна Вятрак, бывшая солистка пантомимы, перед камерами заявила: раз нам хотели показать китч, то и потеря невелика. В таком изысканном духе обсуждение продолжалось несколько дней, затем культурная жизнь нашего города вернулась в свою колею: Инженер поместил в Музей новейшего искусства еще четыре новых куба с воздухом, запаянным в Буэнос-Айресе, Глазго, Влощовой и городе Икс, что вызвало в среде знатоков дискуссию на тему анонимности жизни в современном метрополисе. Художник Хальман выставил на запасной железнодорожной ветке вагон-ресторан коммунистических времен: в меню были бигос, жареные колбаски и лимонад.
Ты полагаешь, что если б мы хотя бы смутно предвидели такой оборот событий, то еще тогда, в СПАТИФе, отговорили Матеуша от его намерения? Или впоследствии никто из нас не пришел бы на фотосессию? Странная точка зрения: по-твоему, понимая, каковы будут результаты наших действий, следует заранее от большинства из них отказываться — как в пустяковых, так и в серьезных случаях? Сейчас, кстати, речь идет не о пустяке, а об искусстве! Да надо ли это объяснять тебе, художнице, вдобавок живущей в городе, где Дэмьен Хёрст выставил несколько забитых окурками пепельниц, кружки из-под кофе, старые газеты и грязную палитру, оцененные в пару сотен тысяч долларов, а уборщик Эммануэль Асаре на следующий день отправил все это на помойку, не подозревая, что уничтожает творение искусства? Награду Тёрнера — да, самого Тёрнера — получил некий тип, который в пустом зале попеременно зажигал и гасил свет. Почему ты не делаешь ничего подобного? По тем же причинам, что и Матеуш. Между тем авангардики уже давно вынесли нам приговор: мы — как и живопись — demodé, passé. Мол, мир пошел в другую сторону, а мы ведем себя так, будто живем на Марсе. Разве я не прав? Что бы ты ни нарисовала, Инженер, госпожа Шидляк или господин Вятрак обзовут это китчем. Ты резонно спрашиваешь: откуда такой апломб, такая агрессия? Вопрос этот — возможно, один из важнейших — тем не менее бессмыслен; как бы на него ни ответить, сути дела это не изменит: право выносить суждения сегодня у тех, кто способен навязать свою власть обществу и ее удерживать. Так-то. А сейчас я еще на минуту вернусь в СПАТИФ, чтобы завершить тему.
Милан пел куплет за куплетом о том, как следующего Обреновича — Михаила, сына Милоша — свергли с престола и на его место посадили Александра Карагеоргиевича, сына убитого четверть века назад Георгия. Потом снова правил Михаил Обренович — к ярости свергнутых Карагеоргиевичей. Михаил, в свою очередь, был убит в результате заговора, но на престол на сей раз сел не Карагеоргиевич, а сын Михаила — Милан Обренович, против которого Карагеоргиевичи продолжали строить козни.
— С ума можно сойти, — смеялся Левада. — Я совсем запутался. Кто после кого и кто кого?
— Балканы, — сказал Бердо. — Там все меняется быстрее, чем ноты в их музыке.
А когда Милан, награжденный бурными аплодисментами, подсел к нашему столику, Выбранский принес бутылку водки и сказал:
— Теперь нужно определиться, кто за Карагеоргиевичей, а кто за Обреновичей.
— Я — за сопотское «Огниво», — сказал Левада, — хотя терпеть не могу регби!
Краем глаза я заметил, что Матеуш уходит с Мариной, по-английски, не попрощавшись. Милан (уж не помню, чей он был потомок: Обреновича или Карагеоргиевича) рассказывал о своем «Представлении „Гамлета“ в деревне Глуха Дольна» в театре в Нови-Саде. И о том, почему остался в нашем городе и не возвращается на родину.
— Мне бы тоже, дружище, не захотелось возвращаться в такой бардак, — пробормотал Семашко.
— Если ты полагаешь, что у нас будет лучше, ты ошибаешься, — осадил его Выбранский.
«И все-таки он был не совсем прав», — подумал я спустя годы, глядя на лицо Выбранского, когда он, почти в том же самом обществе, поднимался на малую сцену театра, где не было ничего, кроме длинного стола, накрытого белыми скатертями и стульев. |