Качнувшись на табурете, Пьер достает сигарету. В конце концов, и Мишель не очень-то много о нем знает и не любопытна, несмотря на ее манеру внимательно, серьезно выслушивать признания, ее способность разделить любое мгновенное впечатление жизни, будь то выходящая из ворот кошка, ливень над Сите, трилистник клевера, пластинка Джерри Маллигана. Внимательная, энергичная и серьезная, всегда готовая выслушать и заставить слушать себя. Вот так — от встречи к встрече, слово за слово — они добрались до одиночества затерянной в толпе пары: немного политики, разговоры о литературе, вместе забежать в киношку, поцелуи, раз от раза все более долгие, и рука его гладит шею и постепенно опускается, касается груди, и один и тот же вопрос, повторяемый бесконечно и бесконечно остающийся без ответа. Дождь — давай спрячемся в подъезде; солнце так печет, зайдем в эту книжную лавочку, завтра познакомлю тебя с Бабетт, она моя старая подруга, тебе понравится. А потом оказывается, что друг Бабетт — старинный приятель Ксавье, лучшего друга Пьера, и круг постепенно становится теснее, замыкается с каждым новым знакомством то в доме Бабетт и Ролана, то в кабинете Ксавье или вечером в одном из кафе Латинского квартала. Пьеру придется благодарить, не понимая, собственно, за что, Бабетт и Ролана, таких по-дружески внимательных, так благоразумно пекущихся о Мишель, которая при этом вовсе не нуждается в опеке. Никто в этом кругу не говорит об остальных; предпочтение отдается масштабным темам, политике, процессам, но больше всего им нравится обмениваться довольными взглядами, угощать друг друга сигаретами, сидеть в кафе и жить с ощущением, что ты повсюду окружен товарищами. Ему повезло, что его приняли, впустили; не так уж они просты и знают надежные способы поставить на место чужака. «Славные ребята», — думает Пьер, допивая пиво. Наверное, они думают, что Мишель уже его любовница, по крайней мере Ксавье точно так думает; ему и в голову не придет, что Мишель могла отказывать ему все это время, без всяких на то причин, просто отказывать и вместе с тем встречаться, появляться вместе в компании, то позволяя ему говорить, то по-хозяйски беря слово сама. Даже к странностям можно привыкнуть, убедив себя, что разгадка тайны — в ней самой и что человек рано или поздно все равно уходит в себя, соглашаясь с тем, с чем согласиться нельзя, прощаясь то на углу, то в кафе, хотя все так просто: лестница со стеклянным шариком на конце перил, ведущая к встрече — настоящей. Но Мишель сказала, что никакого стеклянного шарика нет.
У Ксавье, длинного, худого, лицо — будничная маска. Разглядывая палец, запачканный в желтом, он говорит о каких-то опытах, о том, что корень скептицизма — в биологии.
— Тебе никогда — вот так, вдруг — не приходили в голову вещи совершенно посторонние тому, о чем ты думал? — спрашивает Пьер.
— Разве что совершенно посторонние рабочей гипотезе, — говорит Ксавье.
— Я как-то странно себя чувствую эти дни. Дал бы ты мне что-нибудь, какой-нибудь объективатор.
— Объективатор? — переспрашивает Ксавье. — Такого еще не выдумали, старик.
— Слишком я сосредоточился на себе, — говорит Пьер. — Просто идиотизм.
— А Мишель — не объективирует?
— В том-то и дело, что вчера...
Он слышит собственный голос, видит Ксавье, который на него смотрит, видит отражение Ксавье в зеркале, его острый кадык, видит себя самого, что-то говорящего Ксавье (но почему, откуда я так знаю этот стеклянный шарик на перилах?), и время от времени замечает, как Ксавье кивает головой — жест профессиональный, но такой нелепый, когда ты не в кабинете на приеме, а на враче нет марлевой маски, которая делает его частью иного мира и наделяет его иной, не-от-мира-сего властью.
— Энгиен, — повторяет Ксавье. — Чепуха, не волнуйся, я сам вечно путаю Ле Мэн с Ментоной. |